Стреляли. Но винтовочные выстрелы, как слабые хлопки в ладоши, тут же глохли. Пожалуй, и за сотню метров их не было слышно.

Кричали. Но крики тонули в визге и вое. А может, они даже и не вылетали из глотки. Их захлестывало и забивало обратно тугим, спрессованным воздухом.

Каждый шаг давался с неимоверным трудом. Кто-то сбитый порывом, падал, кто-то вынужден был остановиться, чтобы перевести дыхание. Все это задерживало движение. Снег и песок были всюду: в ушах и во рту, в глазах и в носу. Не продохнешь. Под ногами вспарывались целые пласты, тут же перемалывались в муку и куда-то уносились. Мы были мелкими песчинками, которых неистовая сила кружила и кидала, как ей вздумается.

Искали до вечера. Не нашли. На батарею, в свою теплую землянку-казарму, вернулись до крови иссеченные песком и жестким снегом, насквозь просверленные и стужей, мокрые до последней нитки, голодные, усталые и грустные.

За ужином молчали. Молчали после ужина. За тумбочкой дежурного, обхватив голову руками, сидел лейтенант Ломоносов, командир батареи. Потрескивала коптилка, сделанная из снарядной гильзы, в трубе буржуйки осипшим голосом по-прежнему скулила вьюга.

Изредка по телефону справлялись из штаба дивизии на, нет ли вестей о связисте. Вестей не было. Теперь мы ждали возвращения из поиска дивизионного взвода управления, сменившего нас.

В полночь взвод вернулся. И тоже ни с чем.

Мы не могли поверить в гибель Максима. Максим — не какой-нибудь птенец-новобранец, не медный котелок. Он солдат второго года службы, крепкий, закаленный парень. Но ведь прошли уже сутки, вторые начались, как его нет. И мы знали: там, куда он ушел, мет ни юрты поблизости, ни какой-нибудь заброшенной землянки, ни просто траншеи. Значит…

— Кто сказал «значит»? — поднялся сержант Ласточкин и зло выдохнул: — Это еще совсем ничего нс значит!

Ласточкин торопливо стал натягивать тяжелую, еще не просохшую шинель. Вслед за сержантом молчаливо, без команды, стали собираться и мы. Но командир батареи, словно очнувшись, вдруг подал команду «отставить!» и приказал всем ложиться спать.

— В поиск — утром, — устало сказал он. — Может, буря приутихнет.

С рассветом мы снова вышли из городка. Шурган по-прежнему сипло пел и гудел и швырялся песком и снегом. «Пляска чертей» продолжалась. Однако сила ее заметно ослабла. В той стороне, откуда встает солнце, появилось желтое размытое пятно.

За городком, за огневой позицией мы рассыпались в цепочку. И вдруг увидели: навстречу нам кто-то бредет. Этот кто-то вынырнул из снежной мглы внезапно в каких-то пяти-десяти метрах. Мы остановились. Брела девчонка!

С ног до головы залепленная снегом, изнемогая от усталости — вот-вот упадет — девчонка делала неверные, трудные шаги, видать, из последних сил. За собою на поводу она тянула маленькую лохматую лошаденку.

По глубокому снегу лошадь тоже едва переставляла ноги.

Увидев нас, девчонка остановилась и попыталась улыбнуться. Но улыбки не получилось — не послушались стылые губы. Она как-то неловко опустилась на снег и тяжело вздохнула. Лицо ее стало похоже на неподвижную маску. Глаза казались белыми: на бровях и длинных ресницах курчавился иней.

Лошадь тихо и обрадованно заржала, потянулась к нам. Шея ее лоснилась от пота, шерсть на широкой груди заиндевела, на Отяжелевших копытах налип и спрессовался большими комьями снег. Лошадиные ноги мелко дрожали.

Испуганно, тревожно вспорхнули длинные, — словно приклеенные, белые ресницы девушки. Она сама приподнялась и. выдавила из себя какой-то гортанный звук. Мы ничего не поняли. Тогда она показала рукой на лошадь, на седло.

Боже, какие мы бестолковые! Стоим, разинув рты, и глазеем на девчушку, которую невесть какая нужда погнала в гибельную степь. В такую погоду не каждый хозяин собаку решится выпустить из юрты. А она солдата к нам привезла. Вот он, на седле лежит, свесив голову на один бок лошади, ноги — на другой, привязанный ремнями и укрытый монгольской шубой-дэли.

— Ребята! Да это же Соколенок! — кричит Ласточкин.

Бросаемся к лошади, режем ремни, снимаем с седла Максима.

Ах, Максим, Максим…

Ласточкин принимает солдата на руки, и как отец малого сына, прижимает его к груди, заслоняя от ветра, снега и песка.

Занявшись Максимом, мы совсем забыли о девчонке. А когда спохватились, ее уже не было. Она исчезла, растворилась в снежной мгле.

В тот же день выбилась из сил и выдохлась буря. Уже после полудня выглянуло солнце. На высоких наметах снега появились четкие, как нарисованные, синие тени. Степь после шургана стала похожей на шкуру линяющего верблюда.

Глава вторая

Как-то под вечер, когда по степи потекла легкая сумеречная мгла и мы, закончив занятия, драили пушки и приборы, у самом огневой позиции появилась юная нарядная всадница. Остановив разгоряченного коня, она с любопытством оглядывала нас, огневую позицию, пушки, словно бы изучала. Любопытство нарядной всадницы нам, наслышанным о шпионах и диверсантах, показалось явно подозрительным. И вдруг сержант Ласточкин воскликнул:

— Ребята, да это ж она!

Теперь мы и сами увидели, что это она — та самая девчонка, что спасла нашего Максима. Обрадовавшись, гурьбой пошли навстречу, приветствуя девчонку тем небольшим запасом монгольских слов, какие мы знали.

— Сайн-байну, санхан-хуу-хэн!

— Баярлаа.

И взяв в плотный круг всадницу — горячий скакун стриг острыми ушами, косил испуганными фиолетовыми глазами и пританцовывал — не стесняясь, стали рассматривать: «Так вот ты какая!»

Мы были молодые, почти мальчишки в солдатских шинелях. А она — совсем юная. От силы — семнадцати лет. Тоненькая и хрупкая — ну, точь-в-точь, осенняя былинка. Глаза — открытые и темные, словно спелые вишни. Взгляд прямой, безбоязненный. Высокий лоб, спадающая на спину черная с синим отливом тяжелая коса. Красавица! Даже сержант Ласточкин, человек с уравновешенным и спокойным характером, и тот, не удержавшись, заметил:

— Картинка!

При этом одернул гимнастерку и выпятил грудь, на которой сняла медаль «За отвагу».

Позднее мы размышляли: откуда вот такое на вид совсем слабенькое существо смогло найти в себе силы, чтобы поднять на седло найденного в степи рослого Максима — сам-то он уже не двигался, — а потом много километров брести по глубокому снегу, преодолевая шквальные удары ветра, и добрести до нашего городка? Задумывалась ли эта девушка над тем, что из «чертовой пляски» могла не выйти? Безрассудство молодости, благородный порыв души или присущая юности мечта о подвиге — что двигало ею в тот час?

— Какие бы мотивы ни двигали девушкой, — подвел теоретическую базу под нашими размышлениями политрук батареи на одном из занятий по политической подготовке, — ясно одно: истоком этих, мотивов и самого поступка является дружба наших народов, любовь монгольских людей к советскому солдату. Дружба и любовь— это не просто красивые слова, это прежде всего добрые поступки.

Но размышляли о поступке девушки мы позднее, а сейчас попросту разглядывали ее. И хотя чувствовалось, что девчонку смущает это бесцеремонное разглядыванье, она не уезжала. Внимательно вглядываясь в наши лица, она переводила взгляд с одного на другого. Одинаково одетые, мы, наверное, казались ей все на одно лицо, как и монголы поначалу одинаковыми казались нам. Вдруг догадались: она ищет Максима. А его не было, он лежал в Баин-Тумэни, в армейском госпитале.

Считая, что девушка по-русски ничего не «кумекает», мы заговорили, притом коллективно, самым древним на земле языком — жестами и мимикой. Размахивая руками, показывали на город, стонали и морщились, как больные. Она долго ничего не понимала. И вдруг тревога, написанная на ее лице, сменилась радостной белозубой улыбкой.

— Бусдын хэлэндээр ярьснийг ойлгох (я поняла вас), — засмеялась она и, как бы подтверждая, что действительно поняла, захлопала в ладоши. Это получилось по-детски непосредственно и чуть смешно.