Изменить стиль страницы

— Но уже все, — это был голос фельдшерицы, приятный голос. Хирург сказал мне, что, если в течение года я получу ранение, я должен сообщить врачу, что мне ввели противостолбнячную сыворотку. А лучше всего, так говорит хирург, хранить справку о том, что сыворотка введена, вместе с паспортом, на случай если я буду без сознания.

Какая бессмыслица! В течение года я буду иметь возможность потерять сознание только разве в этих стенах.

— А что со мной, доктор?

— У вас крепкий позвоночник. Он остался цел… — ответил он уклончиво.

— Пуля только скользнула по кости, я ничего подобного не видел. Действительно, такая рана одна на миллион…

— Это все, доктор?

— Что — все?

— Вы больше ничего не можете добавить о моей ране?

— Я не хочу делать поспешных выводов. Вот после рентгена…

Меня повезли на рентген.

— Ну? — спросил я врача.

— Не стану обнадеживать вас. Вы мужчина. У вас сильное сотрясение спинного мозга.

Он не хочет обнадеживать меня, у меня сильное сотрясение спинного мозга. Но разве, говоря о сотрясении спинного мозга, он не обнадеживает меня? Разве это не другое, более деликатное название паралича?

— А это излечимо?

— Трудно сказать. Паралич должен пройти, если, конечно, не возникнут осложнения — какая-нибудь вспышка или что-нибудь в этом роде.

— Это рентген показал?

— Нет. Собственно, да, и рентген. Возле самой раны чувствительность не совсем утрачена. Это дает надежду. Правда, выздоровление может длиться очень долго.

— Сколько? Год? Два? Десять?

— Не знаю. Я сказал только, что долго.

— Благодарю за утешение, — проговорил я горько.

Непонятно, почему он так взбеленился.

— Да ведь вы уже час, как должны были умереть, чего вам еще надо?

Чего мне надо? Ничего. Ничего не надо. Я мог уже час назад умереть? Ну и что? Хорошо, если б я вовсе не пришел в себя в подвале. Жаль, что это был только обморок…

— Ничего мне не надо. Разве что умереть…

— Вы дурак, — зло бросил он, — выбросьте из головы эту глупость, слышите? Или это плохо кончится!

Отчего же он так злится? Да, ведь это занимательный случай. Он в жизни ничего подобного не видал. А тут случай подводит, не хочет жить. Я понял. Медицинская наука тут бессильна. Все зависит от того, захочется или не захочется мне жить. Он мне вот ни на столько не может помочь, но если ли я выживу, это будет его победа. Он даст описание «интересного случая» в какой-нибудь специальный журнал, подпишет свою фамилию со всеми званиями, укажет место работы. И его статью переведут на несколько языков…

— А мне плевать на вашу заботу! Человек — это не только тело, а в остальном вы ничего не смыслите…

Врач побагровел и отошел к окну. Он дрожал от злости. Я не имел права так говорить? Скорей всего. Ну и пусть.

— Куда положим его, пан доктор? — сестра с приятным голосом пыталась разрядить напряжение.

— На второй этаж. В отдельную палату. Или… вы, может быть, не хотите быть один?

Я хочу быть один, действительно хочу быть один, хотя мне безразлично, один я буду или нет.

— Положите его в первое отделение, Элишка. Лежать на животе, пока не затянется рана…

Меня повезли, врач шел рядом; я видел, что он нервничает.

— Я бы хотел, чтобы вы верили мне, — сказал он спокойно. — Без доверия ничего не выйдет.

Я не ответил.

Так я попал в эту комнату. Врач ходит ко мне два раза в день, он принес мне даже свой радиоприемник. Он возится со мной, очень внимателен, каждый день он мнет мне спину, живот, ноги; уходя, всегда спрашивает:

— Хорошо вам? Не скучно? Может быть, вам лучше будет среди людей? Не хотите в общую палату?

Я отказываюсь, хотя не знаю, не лучше ли, в самом деле, в общей палате. Впрочем, если бы он предложил мне что-нибудь другое — что бы ни было, — я все равно бы отказался. А теперь у меня есть оправдание — я объясняю, почему отказываюсь:

— Сестра говорит, что по ночам я кричу.

Именно это беспокоит врача: он знает, что ночью я кричу, в отличие от меня он знает, какие слова я произношу. Сестра Элишка находится при мне почти все свое рабочее время; как видно, это он распорядился, и она, понятно, обо всем ему докладывает.

Сегодня врач снял пластырь — рана затянулась.

— Завтра перевернем вас на спину, — объявил он.

Я старался сдержаться, чтобы он ничего не заметил, но его слова удивили меня, взволновали, обрадовали. Разве не смешно? С той минуты я и жду завтрашнего дня, нетерпеливо жду, когда меня перевернут, потому что сам перевернуться не могу. Оказывается, не одно и то же лежать только на животе или лежать — всего только лежать — и в другом положении, хотя бы на спине. Мой бедный больничный мир станет чуть-чуть интереснее.

Радио замолчало. Уже четыре дня оно работало плохо, с перерывами — передавали то марши, то взволнованные призывы:

— Обращаемся к американской армии в западной Чехии! Обращаемся к американской армии! Прага сражается! Пражский народ восстал и сражается без оружия и без помощи против армии Шернера. Не допускайте уничтожения Праги! Помогите! Пошлите нам оружие, пошлите нам помощь!

И снова марш и — тяжелая, страшная тишина. Сколько продлится эта тишина? Отзовутся ли они еще? Или немцы уничтожили их? Окружили дом, откуда ведутся радиопередачи? Нарушили связь?

Нет, снова и снова звучат призывы. По-английски, по-русски, по-французски, по-чешски…

— Обращаемся к Красной Армии! Обращаемся к Красной Армии!

— Призываем всех патриотов! Призываем всех офицеров, партизан, всех мужчин, способных держать оружие в руках! Немцы вторглись в Прагу с танками!..

— Немцы бомбардируют Прагу!

— Призываем всех, всех, всех! Прага сражается! На помощь сражающейся Праге!

Это была самая трагическая передача за всю историю радио. Она длилась четыре дня.

Передача возобновляется снова и снова — призывы о помощи, сообщения о том, что происходит в городе. В подвалах города, которому угрожает разрушение, укрывшись в безопасные убежища, немногие умники — а есть ведь и такие — рассуждают, не лучше ли пропустить немцев через город, не оказывая им сопротивления. Зачем раздражать их? Зачем умножать число жертв войны? Прага в этой войне не значит уже ничего. Исход сражений решился в других местах. Но у каждого города есть своя гордость — и Прага не могла пропустить немцев по своим улицам без сопротивления, Прага не могла допустить это, если хотела оставаться свободным городом. Прага восстала не ради того, чтобы последняя из немецких частей не попала в плен к американцам. Ради своей гордости, ради мести, чтобы расплатиться за все, восстала Прага. С винтовкой против танка, с кулаком против винтовки.

На пятый день текст радиопередачи изменился. Перед рассветом пятого дня пражское радио сообщило, что танки Красной Армии ворвались в город и очистили его от немцев. Что приказано в ознаменование освобождения Праги произвести салют двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четырех орудий. Что девятое мая — День Победы.

И так сразу, в одну минуту, окончилась почти шестилетняя война, самая страшная из войн. Пражское радио не передавало больше то отчаянных, то взволнованных призывов о помощи, полных надежды и страдания. Вечером передача прервалась во время исполнения бодрой песни, но никто теперь не боялся за судьбу мужественных работников радио…

— Сегодня вечером вы должны быть там, сестра Элишка… Вы должны танцевать, веселиться, сделать то, чего не делали никогда в жизни, — напиться, раскрыть объятия неизвестному… или еще что-нибудь…

Она покачала головой. Как можно? Она на работе.

— Черт с ней, с работой, в такой день!

Она не соглашается. Так нельзя. Все же не могут веселиться! Тем более в больнице… Если все уйдут, кто-нибудь умрет еще — как же так? Да и не всем весело даже в такой день, даже сегодня.

— Можно вас попросить кое о чем, сестра Элишка?