Изменить стиль страницы

Что было дальше, вспоминается Наталье смутно, как в жутком сне. Опять, обращаясь к своим, выкрикивал что-то с помоста Михаил, и, будто по команде, люди начали строиться в ряды под дружно подхваченную песнь:

Вихри враждебные веют над нами, темные силы…

И снова орал всадник с коня: «Замолчь! Ни с места!» Но уже подвигались ряды рабочих к цепи солдат, и он, Михаил, шагая плечом к плечу с седоусым незнакомцем, голосисто взывал: «Товарищи солдаты! Мы ваши братья… Хозяева обрекли нас на голод… С детьми, женами, стариками… Дорогу, братья!..» А песнь все нарастала:

Но мы подымем гордо и смело…

Цепь солдат дрогнула, расступилась, давая дорогу маршу рабочих, но тут рванулся вперед конный всадник, а за ним казаки с обнаженными шашками… Не помня себя, Наталья бросилась в сторону Михаила, но было уже поздно: в толпу, с гиком, с посвистом взмахивая шашками, вломились казаки. Послышались вопли, стоны вокруг, люди метались из стороны в сторону, лезли через тын на заводской двор, иные приникали плашмя к земле. Упала и Наталья, теряя под жгучими ударами в спину сознание… Опомнилась она, когда на площади не было уже ни солдат, ни казаков. Не видно было и своих. Лишь одиночки с зловещим багрянцем шрамов на лицах отлеживались в травах, постанывали, слали проклятия. Не найдя среди них Михаила, она кое-как выбралась с площади и поплелась улицей к рабочей казарме, но и там его не оказалось. На расспросы о нем люди сообщили ей только то, что слесаря Симакова вместе с другими пострадавшими при налете казаков захватили полицейские и увезли, а куда — неведомо, вернее всего в тюрьму. Превозмогая немощь из-за побоев плетьми, Наталья весь следующий день таскалась по полицейским участкам, прошла она и к тюрьме, на окраину города, и всюду гнали ее прочь, издевались над нею, а часовой у тюрьмы пригрозил штыком ей: «Отваливай подобру-поздорову, дура стоеросовая!» В начале новой недели она заодно с другими была выдворена из казармы, остались там лишь немногие, чем-то угодившие администрации и вновь допущенные к работе на заводе.

Не покидала Наталья поисков своего суженого и позже, работая в номерах Зайкина, особенно с того дня, как убедилась, что затяжелела. Но все ее старания были тщетными: как в воду канул Михаил. Осмелилась она побывать даже в квартире члена окружного суда, где когда-то служила нянькою. Как-никак, важный чиновник, да еще по судебной части! Барыня к «самому» не допустила ее, однако после слезной мольбы бывшей своей прислуги обещала ей разузнать об участи рабочего Симакова, доводившегося будто бы Наталье двоюродным братцем. И вот обещание свое барыня выполнила, но в конце концов ничего путного от нее не довелось узнать. Выходило с ее слов так, что тогда, при «бунте заводских», казаки, защищаясь, пустили в ход нагайки и шашки, причем из двух десятков арестованных бунтовщиков многие были ранены, но все двадцать душ, в том числе и раненые, подверглись тюремному заключению и ссылке: одних угнали к Белому морю, других в далекую Сибирь.

С того разговора у супруги члена окружного суда минуло более полугода, и по настоящее время о Симакове ни слуху ни духу… Неужели загинул он тогда от побоев? Ведь если бы в живых был, неужели не дал бы о себе знать своей любимой?.. Правда, барыня говорила, что из дальней-то дали, где и почты нет, невозможно ожидать весточки. К тому же и то надо иметь в виду, что ведь под лютым надзором они там, в ссылке-то: не допустят, поди, писем от них на волю.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Еще раз оглянувшись на заводские, в клубах сизого дыма, трубы, Наталья угрожающе вскинула в ту сторону руку, зажатую в кулак, но вслед горестно завсхлипывала.

— Мишенька, Миша, где ты, родненький мой?! Отзовись, подай о себе весточку… Сыночек у тебя, сыночек!..

Выйдя на большую, в огнях, улицу, она приставала теперь чуть ли не к каждому встречному:

— Барин… барыня! Не надо ль прислуга вам? Честная я, работящая…

Отчаяние — завтра она должна была покинуть Савелиху, уступая место другой, — убило в ней стыд, и на отказ бросала прохожим вдогонку:

— Черти бессердечные!..

И заливалась опять слезами.

— Мишенька, Мишенька, на кого же ты нас покинул… Ребеночек ведь у тебя, ребенок!..

Возвратившись к Савелихе, она, не раздеваясь, присела у стола. Ребенка не было слышно. На столе тускло помигивала лампочка, и что-то ныло, присвистывало в ее горелке.

— К непогоде поет, — подала голос Савелиха и кивнула на лампочку, не спуская глаз с поблескивающих в руках чулочных спиц. — Где пропадала-то?.. А твоего я трижды жвачкой с молочком потчевала…

Наталья молчала.

— Ну, милая, значит, на работу завтра, а? — продолжала, не поднимая голозы, старуха. — Да ты чего ж этак-то? Разболокайся…

— За соском… в аптеку… сбегаю! — откинулась Наталья, подымаясь.

— Ай раздумала грудью-то?

— Раздумала!

Савелиха покачала головой, но расспрашивать не стала.

Позже, когда Наталья, вернувшись, прилаживала резиновый сосок к пузырьку с молоком и затем возилась с ребенком, старуха, лежа на скамье, до позднего часу рассказывала о своей работе, о всяких случаях из своей практики бабки-повитухи.

— Сколько я на своем веку молоденцев этих определила — не перечесть! — говорила она, позевывая и скрещивая рот щепоткою скрюченных пальцев. — Вот живу, старая, и думаю: «Мать пречистая! И когда же это запрет выйдет на девок… Сыпят и сыпят, чисто из ямы какой!» Конечно, питание мое в том, а все же думаешь: «Остепени ты их, пречистая, греховодниц!» Да где там… Что ни год, то вдвое! Что ни год, то вдвое… Ох-хо-хо… Летом уложишь иного новорожденного у чужих дверей… Пригреется, лежит себе, пока не узрят люди… Ну, случаются сердобольные, к себе на иждивение берут, а всего чаще в воспитательный… Сичас на извозчика да в полицию, а полиция в воспитательный, а уж из воспитательного, известно, один путь — в могилу… Из ста душ треть и та не выживает… Особливо худо с ними, беспризорными, в зимнюю пору… Стужа, холода! Сунешь это его на крылечко и ждешь: скоро ли приметят?! Не ровен час, на морозе-то и околеть, прости господи, может… Много ли духу в ём, во младенце-то?.. Позапрошлый год о рождестве… девица одна, из портняжной мастерской… Так я за ее счет приплод-то поездом два пролета везла, да в вагоне и оставила!..

— В вагоне? — переспросила Наталья, все время молчавшая.

— В нем… Вагон — первое удобство… Потому — на людях и в тепле… Оно, скажем, некрещеная душа, а все ж на морозе-то жутко!..

Ночью дважды просыпалась Савелиха. Тускло мигала лампочка, за окном свистал ветер… «Ишь, керосин изводит», — ворчала старуха в сторону Натальи и собиралась сказать это вслух, погромче, но дрема сомкнула ей уста. Другой раз разбудил старую отчаянный крик ребенка. Горела лампочка, у кровати по серой стене металась тень. Наталья стояла над постелью, перевивая ребенка, и шипела на него:

— Ух, так бы тебя и пришибла!

За окном шумел ветер, царапал о стекла снегом. «Буря… лампа-то недаром пела», — выцедила сквозь зубы Савелиха и вслед снова забылась.

4

Зал ожидания был переполнен. У цветисто расписанного потолка помигивали электрические лампочки, звенела посуда за буфетной стойкой, носильщики, обряженные в бурые фартуки с медными бляхами на груди, таскали куда-то пузатые чемоданы, корзины, узлы в ремнях.

— Чего ты трешься тут на ходу! — бросил один Наталье, задев локтем ношу в ее руках, под шалью.

Сгорбившись, она отошла к стене, заваленной дорожным скарбом, искоса оглянулась и уловила пытливый чужой взор, словно человек с номерною бляхою поверх фартука догадывался о том жутком, что мучило ее.

Утеряв надежду на возможность выхода из своего положения, Наталья еще минувшей ночью там, у Савелихи, решила отвезти ребенка к отцу в Ольховатку, развязать себе этак руки и устроиться в городе на работу. В семье родителя окажется лишний рот, новая свалится на его голову забота, но зато она, как и раньше, будет слать деньги, и с дитятей займется старшая сестренка. Могла бы и бабушка, да она, как писала сестренка, совсем расхворалась и в последнее время даже с печи сама сползти не в силах. Выходило, что у Параньки окажется на досмотре двое душ: старая да малая. И нелегко, конечно, девчонке придется, но — ничего, потерпит, выдюжит! Была бы сыта, одета, обута.