— Успеется!
— То-то! Сама должна управиться… Уговору с тобой на этот счет не было.
— Знаю.
— Как не знать… Да ты поспешала бы!
Наталья потупилась.
— Еще денек-другой, Савельна!
— Зря! Сразу-то, не обвыкши-то к нему, легче!..
Наталья молчала.
— Ты вот чего, — продолжала Савелиха, — ты брось кормить его… грудью-то… Молочка купим, соску резиновую…
Уловив во взоре Натальи выражение робкого недоумения, старуха пояснила:
— Дело такое: ему и тебе посвычней будет.
И подвинула чашку с чаем:
— Согрей живот-от…
В конце недели, утром, Наталья обрядилась в свою ватную, порыжевшую от времени, кофтенку, закуталась поверх в шаль и ушла. До сумерек бродила по городу, заходила в гостиницы, в частные квартиры, даже в бани. И всюду, как только узнавали о том, что она с грудным ребенком, отказывали ей.
— Кому нужна! — говорили ей. — Посуди сама: не то тебе дело делать, не то с отродьем своим возиться!..
Покорно выслушивала она отказ и, поворачиваясь к двери, долго не находила ручки. Обернувшись, не поднимая глаз, еще раз просила вполголоса:
— А может, взяли бы, а?.. Уж я постаралась бы!..
Побывала она и в номерах, где работала до самых родов, но здесь отказали ей в приюте, а сам Зайкин, хозяин, даже прикрикнул на нее:
— Пошла вон, потаскуха! Спасибо скажи, что раньше тебя, брюхатую, не выгнали…
Весь день с холодного серого неба сыпался сырой липкий снег, и от него пестрели панели, крыши домов, спины прохожих. А когда немощными язычками вспыхнули среди хмурых улиц вечерние огни, Наталья почувствовала, что ей непереносимо душно. Душно от хмурых улиц, от подслеповатых уличных огней, от чужих, замкнутых в себя пешеходов. Она распахнула шаль и, часто дыша, опустилась на скамью у попутных ворот. Глубокое равнодушие охватило ее. Не хотелось ни думать, ни двигаться. Так бы вот и осталась тут, в этом глухом переулке, на всю ночь, на всю… жизнь!..
Напротив, через улицу, тускло светилась остекленная дверь лавчонки, и видно было, как, вырываясь белесыми пушинками из мрака, сыпался сверху снег. Одиночки заходили в лавочку, звякали дверью, и тогда круглые тени метались по стеклу. На углу чернела пролетка с понуро сбоченившимся на козлах извозчиком, а рядом торчала долговязая фигура городового с накинутым на голову капюшоном шинели.
Наталье начинало казаться, что когда-то так же вот сидела она вечером у чужих ворот, и тот же был переулок, и так же светились двери лавочки, сыпался снег, жалась темною вороной к забору извозчичья пролетка, а вокруг было тихо-тихо, как на кладбище. Крепко стиснув веки, силилась она припомнить, когда это было, и не могла. А вместо того перед глазами замаячило иное видение, но было оно такое же унылое, сумеречное.
Крутой изгиб дороги. Осенний ветер шепчется в голых ветвях придорожного ивняка. Тускло желтеет глинистая слякоть под скрипучими колесами, натужно перебирает копытами чалая лошаденка, вспугивая с пути галок, и отец Натальи шагает подле, держась за грядушку, а в задку телеги покряхтывает на ухабах старенькая бабка.
Это везли пятнадцатилетнюю Наталью до полустанка, с которого отец должен был доставить ее железной дорогою в город, а там устроить к кому-либо из господ прислужкою. Прощаясь на полустанке с бабкою, возвращавшейся на чалой домой, в Ольховатку, Наталья разрыдалась и не осушала глаз до самого города. Расставалась-то она не только с бабкою, а и с малолетними сестренками, потерявшими в прошлом году мать, а в нынешнем, по весне, дядюшку. Мать умерла от какой-то сердечной болезни, а дядя Иван, призванный из запаса в армию по случаю войны с японцами, погиб на фронте… Пятеро душ, считая старуху, оказалось на иждивении родителя Натальи, а все богатство семьи заключалось в двух десятинах пашни. На девчонок-то земля не наделялась… Все же, как ни тяжка была жизнь Рябковых под гнетом малоземелья, податей, недородов, отец не решился бы отправить отроковицу в город, на заработки, если бы не гибель брата. Находясь в холостом положении, Иван все свои заботы сводил к обеспечению куском хлеба семьи брата. Он не только был правой его рукою в хозяйстве, а еще и подрабатывал в поле у соседнего помещика.
В городе, сняв за четвертак в сутки угол на постоялом дворе, отец не один день таскался с Натальей по господским домам, пока, наконец, не сыскали они подходящей семьи и мало-мало терпимой оплаты за труд. Это была семья нотариуса, где Наталья досматривала за двумя барчуками-подростками, стирала белье, мыла полы, ходила с барыней на базар за съестными продуктами. После нотариуса, которого перевели на службу в другой город, Наталья нанялась нянькою к члену окружного суда, затем довелось ей прислуживать в доме купца-хлеботорговца. Сбежав отсюда из-за назойливого ухаживания юного купеческого сынка, устроилась она на работу в трактир, подавальщицей при буфете. Так в нелегком житье-бытье у чужих людей минуло пять лет. А годы те были необычные. Еще когда у нотариуса служила Наталья, за столом у хозяев, да и на всех перекрестках в городе только и разговора было, что о всяких бедах-поражениях на войне с японцами. И потом, как грозовой удар с неба, прокатился слух о страшной расправе царя в Питере с простым народом: шли заводские люди со своими женами, малышами к царю с челобитной насчет тяжкой своей доли, а у дворца — войско с оружием, и ну палить по народу… Многие сотни невинных душ из-за царской свирепости загинули тут. После этого страшного происшествия не осталось у народа и капли веры в царя, и вот в том же пятом году, осенью, провели рабочие люди по всему государству забастовку на железных дорогах, а в декабре месяце поднялись в первопрестольной Москве против царской власти с оружием в руках. Неспокойно было и по деревням, захватывали крестьяне землю у помещиков, пастбища, лес, а кое-где даже предавали огню барские поместья. Тревожилась Наталья за родную Ольховатку, но там произошла лишь летучая порубка в помещичьей роще, и никто при этом не пострадал, о чем Наталье писала каракулями старшая сестренка, закончив свое сообщение так: «А нас энто вовсе не касаемо».
Ко времени бегства Натальи от купца на иную работу царское правительство успело не только оправиться от перепуга перед волнениями в народе, а и само перейти в наступление. Заключив мир с внешним врагом, царь и не помышлял мириться с внутренним, надеясь здесь полностью одержать верх. Суд и расправу чиня над рабочими людьми, он попутно разогнал, одну за другой, Государственные думы, а депутатов, которые стояли за народ, отправил в тюрьму и на каторгу. О всем этом толково обсказал Наталье молодой слесарь Симаков, с которым она познакомилась в трактире при разносе закусок к чаю. Враз приглянулись они друг другу, да так, что Наталья начинала уже тосковать, ежели слесарек долго не забегал в трактир перекусить, а вскоре с его помощью она устроилась к нему на завод чернорабочей по двору. Нелегка была тут работка по всякой нагрузке-выгрузке у склада, а все же не сравнить с мыканьем до позднего ночного часа у трактирной стойки, где только и слышишь ругань буфетчика да всякую похабщину подвыпивших посетителей. Особенно жутко было в трактире, когда оба его этажа наполнялись ватагами черносотенцев с их пьянкою, ревом «боже, царя храни» и кулачной расправою с теми, кто осмеливался при этом не вставать за столом… Поприглядней был и заработок на заводе, так что начала Наталья посылать родителю по целой трешнице в получку. А главное, чем прельщал ее завод, это близость к слесарю Симакову, возможность видеть его ежедневно и не только там, на заводе, а и в рабочей казарме, где он, круглый сирота, занимал угол и где предоставлено было также место ей на женской половине. Уже спустя месяц после знакомства оба они убедились во взаимной любви, и счастье Натальи было тем более велико, что он, ее Михаил, оказался не каким-нибудь там пареньком-попрыгунком, а настоящим, крепкого сердца, человеком. Единственно, что вселяло тревогу в ее сознание и даже пробуждало порой смутное чувство ревности, это неугасимый его интерес не только к тому, что происходило у них на заводе и в городе, а и во всем свете. В своих беседах с нею о горькой доле рабочего народа и о задачах его в борьбе за всеобщее счастье на земле он так увлекался, с таким говорил пылом, что, казалось, вовсе забывал о ней, своей любимой. Между тем она плохо еще разбиралась в том, что так захватывало его и во что веровал он сильнее, видимо, чем она в господа бога. Не по силам ей, малограмотной, были и книжонки, какими снабжал он ее кое-когда. Примечая, сколь огорчена она своим недомыслием, Михаил принимался утешать ее: «Ничего, Наташенька, не все враз и мне давалось… Ужо и ты со всем справишься!» Может быть, и впрямь она сумела бы в будущем перенять у него его знания, но нежданно-негаданно разразились на заводе такие события, которые, подобно страшной буре, смели, сломали их счастье, и не стало у нее ее возлюбленного, вновь оказалась она одна-одинешенька в чужом городе и притом безработной. Правда, по счастливой случайности ей удалось вскоре устроиться уборщицей в номера Зайкина, у барахольного базара, но горе ее оттого не убыло, а тут еще выпало на ее долю новое испытание: она должна была стать матерью. Находись по-прежнему при ней Михаил, это лишь радостно взволновало бы их обоих, теперь же принято было Натальей как новый удар злосчастной судьбы… Всячески скрывая от окружающих свою беременность, она продолжала выполнять труд уборщицы в номерах, но в конце концов тайна стала зримою явью, и хозяин угрожал ей немедленным увольнением. Так оно и сталось бы, не окажи ей помощь пожилая повариха, утерявшая мужа, как Наталья своего дядю, на фронте в этой проклятой войне с японцами; повариха упросила хозяина перевести уборщицу в помощь ей, на кухню. У печи, за квашней и мытьем посуды Наталья и про вела последний месяц беременности.