Изменить стиль страницы

Аким первый снял кошемную шапку, и все, у кого головы были покрыты, сделали то же. Притаили дыхание. Теперь было слышно, как густо сопит толстый староста.

Монтер тронул вожжи, заглянул вперед.

Петрунька перегнал отца и вскочил верхом на переднюю лошадь.

— Пош-е-л!..

Лошади рванули, машина вздрогнула и с сухим шорохом, прищелкивая, как большая птица, плавно двинулась вперед.

Люди, толкая друг друга, давя и напирая, бросились вслед.

— Но-но-о! — кричал монтер, упруго откинувшись и с силою двигая рычагом.

— Но-о-о!.. О-о-о!.. — дружно, восторженно взмахивая руками и стремительно наступая, ревела вслед толпа.

В первую минуту, из-за облака пыли, поднявшейся от платформы, видна была лишь напряженная спина монтера, да то, как плавно, сверкая на солнце, подымались планки мотовила.

«Ш-ш… Ш-ш…» — непрерывно, врезаясь в людской гомон, шло сухое и жесткое от мотовила.

И вдруг передние ряды в толпе ахнули: звякнув, снопонос сбросил первую пару снопов. Кинулись люди, подхватили на руки.

— Ах, яз-зви ее!..

— Скрутила-то ка-ак!..

А впереди желтела уже новая связка, и еще, и еще…

Бежали по щетине жнитва, спотыкаясь о комья борозды.

— Ай да самогон!..

— Ка-а-ки штуки выделыват!..

Теперь было видно все. Мотовило бережно пригибало высокие ряды пшеницы; срезанные у корня, покорно, густым пластом ложились на полотно стебли, и непрерывным золотым потоком влекло их вверх, к вязальному столбу; проворные кучки, сверкающее острие замыкалось, и сноп трепетал уже в железных лапах снопоноса. Гладко подстриженная щетина дорожкою стлалась позади.

— Ах-ха-ха!.. Ну, машина!.. Ха-х-ха-а…

— Ну и зве-ер-рь!..

— Оборотень!.. Черт ё дери!..

— Теперича жатки — фи-ю!.. Никуда супротив этой!..

Охали, гикали, и многие не могли сдержать буйного, восторженного взрыва хохота. Один Степан, переселенец, «видавший виды», молча шагал у самого полевого колеса, но видно было, что равнодушие его стоило ему недешево. Лавочник подбежал к Акиму, у которого красное и потное лицо расплылось, как сдобренное тесто.

— Молодец ты, Федосеич!..

— Чего там? — рассеянно поднял тот сладко поблескивающие глазки.

— Молодец, мол… Беспременно заведу себе!..

К ним подкатился тощий, корявый, с суковатым носом, Омелька-кузнец, чинивший на деревне плуги.

— Спрыснуть надо, машину-те!.. — визгливым голосом заговорил он. — Эй, слышь, Федосеич!..

— Правильно, без этого нельзя!.. — подхватили вокруг.

— Ладно…

— Посылай!

— Четвертную, што ли?..

— Ведер-ку, яс-сно мор-ре!..

— Ге-эй, Ма-атвей!..

Но людская волна подхватила и увлекла за собою и Омельку, и лавочника, и Акима.

— Гляди, гляди!

— По три зачала!..

— По три!.. по три!..

Пышными гроздьями ложились снопы по три в ряд, как по линии. Бабы охали над тугими связками, тыкали в них кулаком, тщетно пытались разорвать шпагат.

— Не разомкнешь!..

— Ловче рук!..

— Ах, она, лихоманка!.. — кричал Омелька. — Эй, слышь, дедка!.. Смотри-ка чо… Вот дак язва!..

Дед все время шел рядом с Акимом, но утомился, отстал и одиноко стоял, склонившись над связкою снопов. На окрик Омельки он поднял голову и долго вглядывался в пьяного кузнеца, как бы соображая, о чем идет речь. Отозвался не сразу.

— Не дури, Омельян!.. — голос у деда дрожал. — Тут с молитвой надо, а ты…

Дед выпрямился и молча стал следить за удалявшейся сноповязалкой. Пыль крутилась по жнивью, человечий гомон гулким эхом отдавался в полях. Дед поднял влажные глаза к ясной сини неба, напитанной солнцем, и тихонько крякнул, как бы осиливая навалившуюся на него тяжесть.

В сторону деревни скакал работник Матвей, погоняя взмыленную лошадь, ребром руки.

— За магар… чом бегу!.. — крикнул он на лету деду.

— Че-о?..

— Магарыч-ч…

Ускакал. Дед двинулся к людям. Шел не спеша. Покряхтывая, подымал выброшенные колосья, складывал в лучок и улыбался:

«Машина — не рука человечья: ронят…»

VI

Пришел вечер, задымились поля, двинулись тени по улице, в темном остывающем небе повис остророгий месяц.

Петрунька сидел в избе, припав к подоконнику раскрытого оконца.

Среди двора, в полумраке, насыщенном серебристой пылью молодого месяца, возились над сноповязалкою Аким, Матвей и дед.

— Смотри, не зацепи! — подавал голос Аким, и слышалась его натужная одышка.

— За-адом ее!..

Петруньку разморило за день. Сладко ныли ноги, горело лицо, и глаза слипались сами собою.

Мать, хлопотавшая у стола, подошла к окну, наклонилась.

— Скоро вы там? — крикнула она.

Ей не ответили. Сноповязалку вдвинули под навес и загородили пряслами, чтобы не потревожила скотина. Аким стоял посреди двора и оглядывал машину с чувством хозяйского удовлетворения.

— На стол накрыла, слышь! — снова, теряя терпение, покричала Матрена.

— Идем!..

Пришли, принесли с собою крепкий запах навоза и пота. Такие большие, бородатые, и тени от них по стенам — надвое ломаются.

— А ремонтер-то наш де?.. — обеспокоилась Матрена.

— Ищи ветра в поле… — осклабился Матвей. — К девкам залился.

Уселись кругом за стол. У Петруньки от устали ложка из рук падала, а отец, коренастый, волосатый, весь потом смоченный, бороду разгладил, выпростал рот, перекрестил его и зачавкал сочно, убористо. И Матвей не отставал от него, только дед не спешил чего-то.

— Спать бы, — проронил Петрунька, но никто не отозвался. Вели свой разговор.

— Митюшкин парень просил… — бросил Аким между чавканьем. — Шесть рублев давал… со шпагатом… Я ему: дешевенько, малый, прибавь… Не дорожись, говорит… А тут голытьба новоселая подошла… Давай нам машину… Мы, грят, за шпагатом не постоим… Эвона! Я им: ладно, мол, наперво свое уберу… Д-да… Заутро, всамделе, к Синему Логу надобно… Ден пять провозишься!..

Голос отца все затихал, удалялся и уже как будто из-за стены слышался, и уже не отец то, а большой шмель жужжит.

Прикорнул Петрунька к плечу деда и затих.

— Никак, готов! — сказала Матрена.

— О?..

— Ей-же-ей…

Аким взял сына на руки.

— П-пусти… — процедил Петрунька, когда мать тащила с его ног обутки. — Мотовило… прикре… пи…

И будто смеялся кто-то над ним… А потом загомонили вокруг люди… Ой-ей, сколько их! Вся улица черна-чернешенька от народа… И ворота кругом: тыр-тыр… Прет отовсюду стар и мал… Пыль клубится над горячими от солнца пряслами, и жмутся к ним бабы — непротолк по улице.. Река-рекою льется люд через ворота поскотины на выгон и далее, по полям… Поля… Ничего нет кроме желтеющей вокруг пшеницы да упружистой небесной сини над ней… «Поше-ел!» — звонко кричит Петрунька и чувствует, как мягко колышется под ним сиденье сноповязки. Лошади рвут, чалая спотыкается на ходу, а Петрунька кричит: «Валя-яй!» Кланяются колосья и падают на белые полотна, как в постель… И видит Петрунька — не один он: по праву сторону Дёмка, тоже на сноповязке покачивается, по леву — Тишкин крестник. «А врете, я скорее вас полосу пройду», — думает Петрунька и бодрит лошадей — бичом к ним тянется. А сам оглядывается… Господи!.. Покуда глаз берет — движутся по полю сноповязки, и нет им счету… «А, вот вас сколько! — мелькает в голове Петруньки. — Погоди ж, я вам по-о-о-кажу…» И вот уже не на сноповязке он, а подле чудной машины, и труба у нее, как та, что в городе — на дворе склада, черным пальцем в небо уставилась. И гудит, и пыхтит машина, и столбом мякина летит, а зерно сыплется, сыплется… Глядит по сторонам Петрунька, а толпа вокруг — без шапок. «Ай, да Петр Акимыч! — говорят вокруг. — Вот это — мужик!» А зерно сыплется, горою растет… Радостно Петруньке и страшно: ну, как рухнет гора да зерном сыпанет, — затопит все поле, всю поскотину, всю деревню. Сердце сжимается, кровь стучит в висках. «У-ух!» — отдувается Петрунька и просыпается.

— Го-осподь с тобой! Чего ты орешь?

Голос деда с голбчика. Сизая муть крутилась в углу, и дрожало блеклое оконце.