Доктор Лернер поднял на нее глаза и кивнул, словно она только что в чем-то призналась. Он напомнил ей их семейного доктора Гарри. Тот тоже всегда с мудрым видом кивал, всегда знал заранее, что ему скажут. И никогда не принимал сказанного всерьез. Что вообще могут врачи? Что они могут сделать с ЭТИМ? Вот один из них сидит рядом и умно кивает.

— Зачем вообще нужны доктора? — воскликнула она. — Что вы можете?

— Я не настоящий доктор, — спокойно возразил он. — Видите ли, наука…

— Я не знаю ни одного настоящего доктора, — резко перебила его она.

Он только пожал плечами, и ее охватило яростное желание шокировать, испытать его. Выпрямившись в шезлонге, Элизабет зло посмотрела на доктора Лернера. Слово, готовое слететь с ее уст, было настолько чудовищным, что им следовало не пугать, а бить наотмашь. Услышав его, он вскочит и убежит. Все человечество сбежит, оставит ее одну… Но ей не хотелось, чтобы он уходил.

— У меня туберкулез, — отчеканила она, вызывающе глядя ему прямо в глаза.

Глаза опустились. Убежит или не убежит?

Он наблюдал за суетой муравьев. Слышал ли он ее?

— Большинство людей приходит в ужас, — насмешливо добавила она.

Уйдет или нет?

— Я знаю.

Ей стало не по себе.

— Откуда?

Он повел головой в сторону отдельного побеленного коттеджа, как бы включив в этот жест и шезлонг, и ежедневный стакан молока, и вообще всю ее жизнь в «Горном отдыхе».

— Нетрудно было догадаться.

— И вы не боитесь?

— Нет, — почти рассеянно ответил он, провожая глазами маленькую группу, направляющуюся к церкви.

— Миссис Дейли пришла бы в ужас.

— Она охотно придет в ужас от чего угодно, — пожал он плечами. — Для нее это хоть какое-то разнообразие.

Испытывая одновременно легкую досаду и облегчение, Элизабет сказала:

— Вы отнеслись к ЭТОМУ очень спокойно. Наверное, я должна быть вам благодарна.

— Вам следовало бы быть благодарной за то, что вы уже почти поправились.

Он вовсе не поучал ее, и она поняла это. И он был прав. Она и в самом деле должна быть благодарна за то, что уже не чувствует себя смертельно усталой от бесконечного спора с Яном по поводу ее денег, от того вечера, того жуткого мгновения, когда в ее жизнь вошло ЭТО.

Доктор Лернер не знал, да и не мог знать всего ужаса, беспощадности той минуты. Ее широко открытые глаза видели сейчас не деревню и окружающие ее холмы, а парадное крыльцо своего дома, сверкающее в свете лампы лакированным деревом. Они пожелали друг другу спокойной ночи, и ей показалось, что эта сцена обречена повторяться вечно. Ее сердце пробудилось, началось ее путешествие — движение по краю пропасти к однообразной жизни, в котором она, борясь с собственной гордостью, была не в состоянии идти дальше. Они просто стояли перед дверью и произносили строки своих ролей.

— Хорошо, Лиз, — устало сказал Ян, — я попытаюсь взглянуть на это твоими глазами.

— Попытайся, — так же устало ответила она.

И на этом сцена должна была закончиться, чтобы повториться завтра, послезавтра… Ему оставалось сказать: «Ну, спокойной ночи», обнять ее и поцеловать, а ей — прошептать: «О, мой дорогой…» Потом он должен был взять у нее ключ и отпереть дверь, а она — войти, запереть дверь и отправиться делить подушку со своим горем. Он же должен был удалиться в ночь, унося свое сердце и голову, которые она уже устала пытаться понять.

И он сказал свое «ну» и хотел было обнять ее, когда на нее напал кашель. Она кашляла и кашляла, и не могла остановиться. «Платок!» — выдохнула она и согнулась, раздираемая кашлем. Когда приступ прошел, и она отняла ото рта платок, на нем была кровь.

На ее глазах сгусток крови разрастался, поглощая весь мир. «Как ты себя чувствуешь, дорогая?» — донеслись до нее его слова. Она тряхнула головой, и кровавое море исчезло, но осталось пятно на платке — яркое, как лакированное дерево. Она смотрела на него с каким-то холодным, отстраненным любопытством, но когда чудовищный смысл его проник в ее сознание, она лишь чудом устояла на ногах.

— О Боже, Ян, взгляни!!

А он? «Давай не будем волноваться, милая», — произнес его дрогнувший голос, и он снова обнял ее. «Лучше не надо», — прошептала она, а он запечатлел на ее губах долгий поцелуй.

Подобрав оброненный ею ключ, он отпер дверь, и она вошла в дом, чтобы провести в нем пять долгих месяцев. Конец пути, споры окончены, горизонт ужасающе близок — чувствовала она в первые дни отчаяния, когда у нее не осталось ничего, даже занятий в университете.

Доктор Гарри был весел, но сдержан. Он не позволял матери стенать в ее присутствии. Уложив девушку в постель и велев ей не паниковать, он спустился в гостиную для серьезного разговора с матерью.

— Доктор Гарри очень добр, — сказала позже мать. — Тебе следовало бы поехать в… санаторий, но… но сейчас в этом нет необходимости. Мы будем сами ухаживать за тобой, дорогая. При соблюдении известной осторожности, опасности заражения нет. Но тебе придется оставаться в постели.

— Как долго.

— Пять месяцев, может, шесть…

— Пять месяцев!

Это же целая вечность! За пять месяцев она могла бы выйти замуж, оказаться в безопасности…

— Дорогая, — склонилась над ней мать, — мы все надеемся, что ты скоро поправишься.

Несмотря на слабость, она не удержалась от вопроса:

— Только надеетесь?

— Надеемся и любим, мы все любим тебя…

Она попыталась проглотить огромный, как ее шар, ком в горле.

— Мне ничего не передавали?

— Передавали?

— Да, я слышала телефон.

— Ах, да… — неохотно ответила мать. — Звонил Ян. Я сказала ему, что ты нездорова.

— Он попросил разрешения навестить меня?

— Да, дорогая. Я сказала, что надо подождать.

— Мама, если ты боишься за него, то он уже мог заразиться.

Несправедливо, опасно, но иначе она не могла. Если ее изолируют от Яна, ей не на что будет надеяться.

— Если ты не позволишь ему приходить ко мне, — с отчаянием в голосе пригрозила она, — я буду весь день говорить с ним по телефону.

Мать с неохотой обещала посоветоваться с доктором Гарри. Не доверяя матери, Элизабет сама умоляла доктора, и он, тоже неохотно, согласился. И он подтвердил сказанное матерью: пять месяцев, если не больше. «Надо верить в успех, дитя мое, — добавил он на прощание. — Мы захватили болезнь в самой ранней стадии, и это огромная удача».

И она лежала в своей чудесной комнате, и каждый вечер мать объявляла: «А вот и Ян, дорогая! Только недолго, Ян, хорошо?»

Он приносил с собой внешний мир, столь отличный от мира ее комнаты. Целыми днями она лежала, не слыша жизни, разве что звук мотора проезжающей машины. На дерево у окна прилетали птицы, и она полюбила их. Своим щебетанием они отмечали рассвет и наступление сумерек — чередование дней. Ей страшно не хватало простой механики мира, обычных повседневных звуков и движений, шума улиц… Раньше она и подумать не могла, что это так важно. До болезни все эти звуки были всего лишь обычной оркестровкой ее бытия, но теперь, без них, она чувствовала себя заточенной в стерильной тишине. Она читала газеты и книги, слушала радио, но они только подчеркивали ее изолированность. И каждый день она ждала вечера, когда Ян принесет ей мир и себя.

— Как там крысы? — спрашивала она, и он рассказывал, стараясь делать это интересно и занимательно, чтобы развлечь ее. Иногда она понимала его, но чаще путалась в мудреных научных названиях. И все же она хотела знать: крысы стали символом той жизни, в которой она уже не участвовала. Она жаждала понять, что там без нее поделывает внешний мир.

— Я пишу диссертацию, — объявил однажды Ян. И она внимательно следила за продвижением его труда, и настояла на прочтении, когда он закончил его. Почти ничего не поняв, она все же выслушала все до конца. Впервые его работа заинтересовала ее не меньше, чем он сам. Его наука перестала быть соперницей, став, скорее, подругой.

Иногда они медленно вращали шар, ничего не говоря друг другу. В другие вечера ее не интересовали ни мир, ни шар, только он. Она забывала, где она и почему; оставалась только девушка, безмерно любящая мужчину, который сидел на краю ее постели. И она задавала ему все те вопросы, что мучили ее на протяжении дня.