В четверг он сказал:

— Послушай, Лиз, прости меня за…

— Это не важно, — перебила она его.

— Еще как важ…

— Не будем сейчас об этом. Не стоит. Оставим до следующей недели.

— Но…

— Прости, дорогой, мне надо бежать — лекция. Пока.

В пятницу она спросила его:

— Что будем делать завтра?

Он немного поколебался, потом спросил:

— А ты как считаешь?

— Думаю, стоит снова съездить на Курраджонг, — беспечно ответила она.

— Не сможем. Мой «железный конь» сломался. Надо бы привести его в порядок.

Девушка было растерялась, но быстро нашла решение:

— У меня тоже завтра есть кое-какие дела. Давай встретимся после ужина.

— И что будем делать?

— Так, погуляем…

Он уныло посмотрел на нее, явно полагая, что прогулка не сулит ничего нового, но, с другой стороны, и не таит опасности. Выглядел он при этом ужасно комично.

— Ладно.

Его унылый взгляд пробудил в ней нетерпение. Дурачок, откуда ему знать, что все будет прекрасно, что его ждет такое счастье?

Ей действительно нужно было написать эссе. Но как могла думать она сейчас о чем-то, кроме того, что ей предстояло? Беспокойно расхаживая на следующий вечер по комнате, она остановилась наконец перед зеркалом. Под этой одеждой — тело, которое через несколько часов уже не будет принадлежать ей одной. Она с любопытством изучала свое отражение, пытаясь проникнуть взглядом под покровы, увидеть себя как тело, как нечто предназначенное ему, как то, что после сегодняшнего вечера всю оставшуюся жизнь будет нести его отпечаток; тело, которое… Ей почудился в воздухе нарастающий ритм Библии. Как странно, как все это странно… Узкие, почти мальчишеские бедра. Небольшой аккуратный зад. Маленькие твердые груди. Острые плечи. В чем тайна этого тела? Почему оно заставило его дрожать и пылать на фоне неба? Она подумала о его теле, задрожала сама и отказалась от попыток постичь эту тайну. Отвернувшись от зеркала, Элизабет распахнула окно.

Рядом с окном росло дерево, в кроне которого свили гнезда множество птиц. По вечерам они собирались дома, располагались под лиственными сводами и оглушали своим щебетанием. Чирикающие создания порхали тут и там, перелетали с ветки на ветку, спеша по своим, одним им ведомым делам. Наблюдая их беззаботную жизнь, девушка думала: «Как странно… Это вот-вот случится, а они так и будут резвиться среди листвы. Потом они заснут в своих гнездах, а со мной уже случится Это. Утром они высвободят головки из-под крыльев и снова начнут носиться взад и вперед…» Будет ли у ее тела ощущение, что оно уже использовано? Будет ли она сама, шагая по улице, обедая, слушая лекции, чувствовать себя использованной? На какое-то мгновение она испугалась матери. Вздор. Она, Элизабет, никогда не могла определить, девственница ли та или иная незамужняя женщина. Например, Линет. Да она и понятия не имеет ни о чем таком. Или имеет? Нет. Линет — девственница. Она наверняка боится. Но я, Элизабет Уайкхем, старшая дочь в приличной семье Уайкхемов, «умница», «гадкий утенок», «синий чулок», перестану быть девственницей. Незамужняя, лишенная невинности, женщина Яна. Лишенная невинности дочь будет целовать мать на ночь…

Она боязливо рассмеялась (идея о замужестве не приходила ей в голову, пока). В этот момент позвонили в дверь. Пришла тетя Джоанна. Элизабет почувствовала прилив нежности к своей старой грубоватой тетушке. «Ох, — думала она, расчесывая волосы, — с какой радостью я бы все ей рассказала, но это невозможно». «Никому ничего не рассказывай!» — проинструктировала она себя напоследок и спустилась в гостиную.

— Привет, тетя Джоанна, — сказала Элизабет и поцеловала ее в обветренную щеку.

— Ты чудесно выглядишь, — объявила Джоанна; в ее свирепом старческом взгляде мелькнула хитринка. — Что-то у тебя глазки сверкают… Плакала?

— Нет.

— Это хорошо. Большинство женщин выглядят свежее, немного поплакав. Истерики им на пользу.

Элизабет рассмеялась и отвела взгляд.

— Я в порядке, — ответила она, глядя в окно.

Там внизу, через несколько часов, когда сядет солнце и наступит ночь…

— Не так-то уж часто в последнее время мы видим Элизабет по выходным, — говорила мать, разливая чай.

«Как и Линет», — чуть не сказала Элизабет, но мать лишь улыбнулась бы, как бы говоря, что Линет — другое дело. Передав чашку тете, она смотрела на нее и думала: «Боже, как она постарела! И выглядит совсем больной…»

— Как ты поживаешь? — спросила Элизабет, не обращая внимания на слова матери.

— Как всегда хорошо, — ответила Джоанна и заговорила с матерью о сыне Агаты и дочери Джефри (это еще кто такие?), о давно умерших родственниках, о прадедушке и его лакее и так далее, и так далее… Они болтали о мужчинах и женщинах, давно обратившихся в прах, орошая их брызгами своей памяти, оживляя их.

Элизабет наблюдала, как за окном угасает вечер. Солнце село и разговор прекратился. Мертвые вернулись в свои могилы. Тетя Джоанна вздохнула и со щелчком закрыла свою сумочку.

— Проводи меня домой, — приказала она, и Элизабет пошла со своей теткой под фиговыми деревьями бухты Моретон по земле, усеянной их плодами. Девушка страстно желала, просто жаждала довериться Джоанне, и порыв этот оказался таким сильным, что она заговорила:

— Что бы ты сделала, если бы…

— Не спрашивай меня! — рявкнула тетка. (Уж не взволнована ли она?) — Не спрашивай меня, почему кто-то что-то делает в наши дни. Мужчины гоняют на машинах, девушки разгуливают в шортах, молодые люди не желают работать… Не спрашивай меня, что делать.

Она ЗНАЕТ? Знает и отказывается отвечать?

Они дошли до калитки, и Джоанна сказала:

— До свидания, милочка. И будь осторожна. Вот и все.

Она что-то поняла или почувствовала, или это просто старческий пессимизм?

Вечер перетек в ночь, наступил ее час. Когда он появился, она уже ждала на пляже.

— Привет.

— Привет, — мрачно ответил он.

Некоторое время они молчали. Вода расстилалась перед ними, как лист черного стекла, и все же волны мягко накатывались на песок, и на их гребешках вспыхивали и искрились яркие точки света.

— Ян?

— Да?

— Помнишь, что ты сказал в тот день?

— Да. — Он смотрел на воду, и в его голосе прозвучал холодок. Темнота почти скрывала его лицо, но Элизабет все же заметила на нем жесткое выражение. Жестче, чем она ожидала. Так просто, казалось, здесь, в спасительной тьме, просто сказать: «Я твоя!» и нырнуть в его объятия. Но вместо этого они сидели, как два Будды.

— Ну… — начала она охрипшим от робости голосом. Он молчал. — О, Ян, помоги мне! Ты был прав тогда, так продолжаться не может. Но может по-другому! Не надо останавливаться… Я хочу, чтобы ты взял меня.

Он рассмеялся. Она не могла поверить своим ушам. Может, это кашель? Нет, вот опять: короткий горький смешок.

— Ты сама не знаешь, о чем говоришь, — покачал он головой. — Не знаешь, что это значит.

Его слова больно ранили ее, она глухо застонала, и тогда другой Ян, тот, которого она знала и любила, обнял ее и быстро заговорил:

— О, любимая, любимая моя, прости, я сделал тебе больно. Просто я пытался… пытаюсь остановить тебя… ради тебя самой. Ты не знаешь, как это может отразиться на тебе. Твое воспитание… Нет, я не это имел в виду. Я хотел сказать, что ты не такая, как другие девушки, не такая жесткая — тебя многое может ранить. Это было бы несправедливо. О, дорогая, это было бы чудовищно несправедливо! Ну, не плачь, Лиз…

Неожиданные слезы ушли так же быстро, как и появились.

— Извини, — вздохнула она. — Я такая глупенькая! Я хотела сказать все это совсем по-другому. У тебя нет платка?

Высморкавшись, она почувствовала, что робость и неловкость прошли, словно еще одно препятствие осталось позади.

— Господи, ну и дура же я! — рассмеялась она.

— Вовсе нет, — возразил он, и его рука крепче сжала ее руку.

Она прислонилась лицом к его плечу и прошептала:

— Я думала об этом. Я не боюсь.