— Ты любишь меня? Ты меня любишь? О, мой дорогой, ответь! — Она умоляла, плакала, обнимала его, как бедная слабая зверюшка. — Скажи мне еще раз, что ты тоже любишь меня!

Он мягко запротестовал:

— Бедняжка Лиз, ты требуешь, чтобы все было возвышенным, не так ли? Интересно, все женщины таковы?

— Да, — прошептала она, прижимаясь губами к его бьющемуся сердцу.

— Прости, но мне не нравится выворачиваться наизнанку.

Это причинило ей боль. К тому времени Элизабет Уайкхем, которую он знал, превратилась в трепетный комок нервов. И холодная, умная Элизабет Уайкхем ненавидела теплую, любящую Лиз Уайкхем, шептавшую сейчас в тени эвкалипта, забыв о времени и месте: «Я люблю тебя слишком сильно? Я слишком требовательна? Я слишком нуждаюсь в тебе, чтобы ты был счастлив?»

Ее вопросы поднялись в воздух и затерялись в листве. Все вокруг затаило дыхание, ожидая полудня. В полдень, возможно, эта обморочная неподвижность будет сломана, подует ветер или пойдет дождь, хотя пока что небо было чистым и пустым, если не считать льющегося с него света. Сад тоже был пуст. Она знала об этом, даже не поворачивая головы. Доктор Лернер, так долго и так тихо прогуливавшийся за ее спиной, прошел между двумя кустами роз, что-то сказал и исчез… должно быть, перенесся в свою лабораторию, чтобы заняться алхимией. Может, своим колдовством он устроит чудо, и на том отрезке дороги высоко на холме появится черная точка… И тогда ожидание закончится, деревья придут в движения и зашелестят, подует ветер, пустота заполнится, зазвучат трубы…

Воображая это, она улыбнулась далекому пятну дороги, словно пробуя свою собственную магию. Но напрасно.

Тот первый поцелуй открыл их друг для друга. Его гордость и сдержанность могли больше не опасаться разочарований: он знал, что к унижениям детства не прибавится еще одно.

Связанные ласками, они вступили в период безмятежного счастья. По крайней мере она. Оглядываясь сейчас назад, она понимала, что желание чего-то большего приходило к ней медленнее, чем к нему. Для нее это было чудное время глубокой, безмятежной интимности. Она существовала с ним словно в шаре с золотистым воздухом и сквозь прозрачные стенки взирала на внешний мир. После того, как они признались друг другу в своих чувствах, им уже не было нужды в какой-то программе (пойти в кино или пообедать), в предлоге, чтобы быть вместе. Они встречались и утром, и после обеда. На несколько минут или часов, всякий раз, когда он был свободен. Виделись они и в студенческом клубе, и их знакомые не преминули обратить внимание на их «роман» — один из многих, расцветавших между лекциями.

Однако наиболее продолжительными и приятными были их свидания в выходные. Они часто ходили на пляж — он приезжал, а она спускалась через сад, — плавали, а потом лежали рядом, часами не произнося ни слова. Иногда она рассказывала ему о детстве, Двух львах, Большом камне, о Линет и взрослых, сидевших в тени дерева. Они дружно пришли к выводу, что семья — это занудно. Но занудность семей их детства не распространялась на них, став частью прошлого. Все вокруг казалось теперь безобидным, неспособным причинить боль. Большой камень осел, наполовину занесенный песком, развесистое дерево уже не казалось громадным и недосягаемым, Два льва, даже скрытые водой, утратили свою таинственность. Все это вызывало сладкую тоску, ощущение проходящего времени и… уверенность.

Пока солнце пекло им спины, Ян тоже делился обрывками детских воспоминаний, и горечь его слов растворялась в медленно наступающем вечере.

Так, обмениваясь тем, что хранила их память, они извлекали на свет божий воспоминания своих сердец, детские прозрения — нечто, единожды увиденное или услышанное и оставшееся навсегда.

Не было никаких проблем, никаких осложнений, только магические пустяки. И, уверенная в Яне, уверенная в себе, она, пока золотой шар проносил их сквозь долгие вечера, пыталась иногда размышлять о нем бесстрастно, отстраненно. Это было даже забавно, но получалось редко.

Был ли этот мужчина, неподвижно лежащий рядом с ней на песке, нежным только в порывах? Или всегда? Может, он просто стесняется своих чувств?

Потом Ян поворачивал голову, и это движение было своеобразным ответом. «О чем ты думаешь?» — сонно спрашивал он, а она отвечала: «О том, как я счастлива». Его ресницы чуть вздрагивали, словно фиксируя ее ответ, но глаза не открывались. Она придвигалась ближе, их локти соприкасались, будто целуясь, и что-то более теплое, чем солнце наполняло ее… но тут он внезапно вскакивал и бросался в воду.

Или они лежали на траве. Ибо вновь появился его мотоцикл, и они выезжали в окрестности Сиднея, добираясь аж до Курраджонга. Мотоцикл стремительно проносился по холмам и долинам, и фруктовые деревья сливались в сплошную зеленую стену. По серпантину Курраджонга они поднимались до крутого поворота, где останавливались послушать птиц. Деревья у дороги принимали их в свой величественный мир прохладных зеленых сумерек, и на них лились изысканные звуки, казавшиеся голосами неподвижной листвы.

И снова его нога ударяла по стартеру, заглушая волшебную музыку природы, и они карабкались на плато, чтобы бросить там мотоцикл и растянуться на траве. Под ними расстилалась цветущая земля, фруктовые деревья уже не сливались в зеленую реку, несущуюся мимо них, а образовывали море изобилия, раскинувшееся на север и на юг.

Она больше не боялась упасть с мотоцикла (как уже вообще ничего не боялась), а рев и скорость были для нее частью чуда. Но все же долгая езда утомляла, и, растянувшись на траве, они как бы достигали некой конечной цели бытия, сливаясь с первозданной красотой.

Постепенно, уикенд за уикендом, их руки все чаще переплетались, а щеки соприкасались; они целовались, и их губы все дольше не могли расстаться, притягивая друг к другу тела…

Напряженно склонившись вперед на шезлонге, она снова видела каждую травинку, деревья, служившие им укрытием от нескромных глаз, спокойный рисунок садов внизу под холмом и чувствовала давление его груди, заставлявшее ее запрокидывать голову, задыхаясь от сладости удовольствия и боли. Как это произошло? Очень просто. «Лиз, так дальше нельзя», — сказал он однажды. Голос его звучал необычно, тело подрагивало от напряжения. «Так больше не может продолжаться», — повторил он и вскочил на ноги. Неожиданность его заявления потрясла ее. Небо слепило глаза. Она прикрыла их ладонью и встала на колени рядом с возвышающейся над ней фигурой. «Да, — тихо ответила она, смахивая с глаз упавшую прядь волос, — не может».

А ведь это не было полной неожиданностью. Она знала правду жизни (какая нелепая фраза, ведь это не единственная правда!), знала не от матери, никогда не говорившей на эту тему, и даже не от мисс Ламберт, сводившей эту сторону отношений к голой схеме, словно плотский аспект любви не имел для интеллигентной женщины никакого значения. Сами того не подозревая, девочки из университета своими небрежными, обрывочными рассказами дали ей представление об этой правде. Даже Линет, бросавшая двусмысленные намеки, просвечивавшие темными камешками в потоке ее болтовни, помогла ей. Да, Элизабет Уайкхем знала правду жизни, но, казалось, ничего общего с ней не имела. Ее больше интересовала поэзия. Да и потом, разве она не дурнушка? А теперь эта правда камнем упала на нее с раскаленного неба, на фоне которого вырисовывался силуэт нервно прикуривающего сигарету мужчины, и она, эта правда, кипела и вспыхивала в нем. Домой они вернулись, не проронив ни слова.

А было это в воскресенье. Той ночью она решилась: в следующий уикенд все будет по-другому. Чему быть, того не миновать. И думала она об этом не как о физиологическом акте, сопровождаемым новыми ощущениями, а как об отдаче, о вручении себя ему, об удовольствии для них обоих. «Прекрасная жертва…», — прозвучало у нее в голове. Но это не было жертвой — она не видела ничего страшного в том, чтобы отдать ему свою девственность.

Не испытывая ни волнения, ни страха, она всю неделю ничего ему не говорила. Это была тайна, сюрприз. Ян выглядел подавленным, а она радовалась про себя, предвкушая, каким счастливым станет он к началу следующей недели.