Он, все же, другой, более сдержанный. Когда они хохотали — в кино или при виде какого-нибудь идиотизма на улице, — он всегда прекращал смеяться первым. Когда он веселился, ел, пил, то всегда сохранял рассудительность и… помнил о крысах. Треклятые крысы!
«Но разве ты не такая же?» — пришло ей в голову. Не совсем. Как бы то ни было, я думаю о нем и о себе, и еще, быть может, о поэзии, но не о крысах. «Не дури», — прошептала она и нарочно повернула голову под солнечный луч. Но так было. Даже когда они занимались любовью, она иногда чувствовала, что он где-то далеко. И почему любишь такого непохожего на тебя человека?
«Ты красива», — сказал он в самый первый раз, сказал без каких-либо эмоций, давая объективную оценку. (Его объективность могла и возвысить и раздавить.) Не была ли эта фраза тем запалом, который зажег ее сердце? Наконец-то кто-то из ее ровесников счел ее лучше Линет!
Но чтобы любить его по-настоящему, она, Элизабет Уайкхем, должна любить умом не меньше, чем сердцем. А именно так она его и любила. Ум, что менял свой пол, как хамелеон меняет свой цвет, но не ради безопасности, а, скорее, наоборот — этот ум любил его. Этот нелепый ум нуждался в постоянной подпитке. Что же удовлетворяло его в Яне Колхауне?
Именно то, что обижало порой ее сердце: в нем было нечто сильное, холодное и свободное, бравшее начало в его прошлом — полной противоположности ее семье и «благополучным», обеспеченным молодым людям. Независимость, граничащая зачастую с грубостью, пленяла девушку. Враждебное отношение к общественному положению, безжалостный взгляд на старость и болезнь, отстраненность… Она знала его имя, его родителей, его работу (смутно); знала, что он беден и снимает комнатенку недалеко от университета. Но больше ничего. Его окружала тайна. И это был вызов.
Его независимость служила магнитом. Однажды вечером во время прогулки на пароме в Мэнли она забросала его вопросами:
— Что ты делаешь, когда не занят с крысами?
— Тогда я с тобой, — рассмеялся он.
— А когда не со мной? Ты ведь не все время со мной… — она попыталась обратить все в шутку, не желая казаться кокетливой или требовательной.
— О… — он зевнул и потянулся. — Не знаю. Сплю.
— Столько времени?! — О небо, это прозвучало так, словно она требовала больше времени для себя!
— Почему бы и нет?
Нос парома обтекала черная вода. Мимо, в величавом танце, проплывали огни города. Она не могла остановиться, как не могла прекратить струиться вода.
— Дома мы всегда плотно завтракали, — сказал вдруг он. — В основном из-за отца. Бекон и яйца, или почки… или кеджери. Ты любишь кеджери?
— А что это такое?
— Ты даже не знаешь? Это блюдо из рыбы с рисом и яйцами.
— А чем завтракаешь ты?
— Ну… завтракаю. — Он сидел, откинувшись на спинку сиденья, полуприкрыв глаза.
— Чаем с тостами?
— Не волнуйся ты об этом. Здесь так чудесно.
— Да, — вздохнула она.
Чай с тостами или вообще ничего? Она знала только мужчин, которые хорошо питались тем, что им готовили другие.
Паром обогнул мыс Брэдли, и перед ними открылась магическая водная дорожка к Мэнли. В отдалении восточные пригороды вытянули свои украшенные драгоценностями руки в море. Послышалось глухое рычание, и из огней бухты Роуз возник серебристый силуэт с плюмажем у носа.
— Гидроплан, — определила она. — Из дома мы их видим постоянно.
Ян не слушал. Наклонившись вперед, он не отрывал глаз от скользящего мимо красавца. Звук достиг апогея, и самолет, оторвавшись от воды, исчез на севере.
— Занятная штучка, — пробормотал он, снова откидываясь назад и прикрывая глаза.
Вода продолжала струиться мимо, двигатель вибрировал, началась сильная качка. Она схватила его за руку, чтобы не упасть. Ян уперся ногой в перила и рассмеялся:
— Что, морская болезнь?
— Нет, ничего подобного, — отозвалась она и тут же воспользовалась его настроением, чтобы спросить: — Какая у тебя комната?
— Ты ее видела.
— Я говорю не о лаборатории, а о комнате, в которой ты живешь.
— Обыкновенная комната.
Ей захотелось схватить его за плечи, встряхнуть и потребовать: «Расскажи мне!», но она лишь спросила:
— Какого цвета у тебя шторы?
— Даже не помню. — Он заложил руки за голову и взглянул на нее. — Что-то вы сегодня очень любознательны, мисс Уайкхем. Зачем вам все это знать?
Девушка вспыхнула, но в темноте он ничего не заметил.
— Да так, просто интересно, — с деланной небрежностью бросила она.
— Почему вы решили подвергнуть меня допросу с пристрастием? — Он улыбался, но в его тоне чувствовалось предостережение.
— Вздор, — возразила она, и они надолго замолчали.
Как могла она сказать: «Я хочу представить тебя таким, каким ты бываешь в любое время дня и ночи, чтобы знать: вот он ложится спать, и красно-белое покрывало на кровати кажется черно-серым в темноте; вот он просыпается, и солнце просвечивает сквозь зеленые занавески; вот он чистит зубы своей голубой зубной щеткой…» Но она не знала даже, есть ли у него покрывало и занавеси, не говоря уж об их цвете. Не думает ли он, что его комната смутит, отпугнет Элизабет Уайкхем, привыкшую к роскоши и комфорту? Или он просто не желал, чтобы кто-нибудь, в том числе и она, знал это?
Навстречу им двигалась башня огней. Приближаясь, она удлинялась, и вскоре мимо них проскользнул паром, идущий в Сидней.
— «Корабли, проходящие мимо в ночи», — тихо процитировал Ян. — Эта фраза всегда трогала меня. Правда. Почему становится так грустно, когда два судна расходятся в ночи?
«Я не знаю, — думала она, когда они сошли на берег, чтобы погрузиться в игру света и шума Мэнли, — я не знаю и десятой доли того, что знает он».
Они бродили по улицам, потом оказались на набережной Тихого океана и молча стояли там под шепчущимися кронами сосен, ощущая на лицах влажное дуновение из темноты. Вот так всегда: они или молчали, или спорили. Спорили до изнеможения о музыке и людях, всегда других людях, не о себе. Стоя тогда рядом с ним, она с радостью бы принесла в жертву и Брамса, и Баха, лишь бы узнать, какого цвета его шторы и зубная щетка.
Далеко в море мелькнул огонек, исчез, появился опять: катер из Ньюкасла. Если бы Ян снова сказал что-то о судне, проходящем в ночи, она бы заплакала, ибо, как он и говорил это действительно было трогательно. Девушка невольно поежилась.
— Замерзла? — спросил он.
— Немного, — ответила она, и они, оставив песню океана и сосен, вернулись на пристань.
И снова вода струилась у носа парома, и снова мимо проплыла башня света встречного судна. Он хранил молчание. Она смотрела на небо, ни о чем не думая.
— Орион.
Тихо произнесенное им слово упало в ее мозг, и, пока еще расходились круги от него, к ней пришло решение. Орион, шар. Она покажет ему часть себя — шар, и он ответит взаимностью.
— Посмотри-ка на него, — негромко говорил Ян. — Старина Орион прогуливается по небу. Такой огромный, что его трудно разглядеть. Видишь? Те три звезды в ряд — это его пояс. А вот — торчащая рукоятка меча. Выше — его голова. А вот его шагающие ноги, видишь? Он прекрасен. Статуя в небе.
Зная Орион лучше него, она слушала с довольной улыбкой.
Когда они приехали к ней домой, она принесла шар (после возвращения из «Холтона» он впервые покинул свое место рядом с ее кроватью), испытывая какой-то необъяснимый страх. Никто, даже Ян, не мог понять его. Он мог сказать что-нибудь непоправимое и ранить навсегда, не сознавая этого. Робко улыбаясь, она поставила шар перед ним.
— Я решила показать его тебе, — пояснила она и затаила дыхание.
Какое-то время Ян, как оглушенный, смотрел на шар, потом осторожно коснулся его пальцем, совсем как она тем давним дождливым вечером в чулане. Убрав палец, он глубоко засунул руки в карманы.
— У меня был только плюшевый медвежонок, — прошептал он, не спуская глаз с шара.
Замечательные слова! Он понял! В экстазе счастья она сжала его руку, повторяя про себя: «Я люблю тебя, я так сильно люблю тебя!» Вот подходящий момент задать свой вопрос — теперь он обязательно ответит!