— А теперь скажи, как выглядит твоя комната?

Он переменился в лице.

— Просто место, где я сплю.

— Да, но какая она?

— О, женщины! — в смятении воскликнул он. — Все-то им надо знать! Я пошел. Спокойной ночи.

Сейчас она понимала, что за эту таинственную свирепость и любила его так сильно. За его отличие ото всех, кого она знала. Потом она любила его еще сильнее за мягкость, ребячество, уязвимость, которые постепенно, шаг за шагом, открывала в нем.

Однажды тихим теплым вечером, слишком хорошим, чтобы тратить его на кино, они спустились на пляж.

— Здесь гораздо спокойнее, — мирно заметила она.

Перед этим они беззлобно пререкались по поводу ее слуха — полной неспособности воспроизвести мелодию. Пока она вела его вниз между скал, он все удивлялся:

— Невероятно, чтобы женщина с таким чувством ритма, так хорошо танцующая, любящая музыку…

— Но не такую как ты, — поддразнила она.

— …Хотя и не такую как я, увлекающаяся поэзией, не могла отличить одну ноту от другой.

— Не могу, — весело подтвердила она. — Что правда, то правда.

— Спой мне «Боже, храни королеву», — велел он.

— Не могу.

— Можешь. Я тебе помогу.

— Не стоит, — улыбнулась она. — Честно, я не смогу.

— Но это же смешно!

Каким далеким кажется теперь тот вечер, а было-то это всего год с небольшим назад! Они созерцали мелькавшие на воде блики — блуждающие, таинственные, никак, казалось, не связанные со степенно светившей луной.

— Смешно! — повторил он, сел на песок и принялся сначала рассеянно, а затем деловито собирать осколки разбитой бутылки из-под пепси-колы и складывать их в кучку.

— Я помогу, — сказала она и подкинула ему пару осколков.

— Ну нет! — поспешно и совершенно серьезно возразил он. — Этим я всегда занимался сам. Обычно я прибирался в конце пляжа, — он взглянул на Большой камень, — иногда и там тоже, пока ты играла в другом конце. А однажды я наводил порядок на дороге. Ее залили гудроном и засыпали щебенкой, а я пытался собрать отлетевшие осколки. Но закончить я не успел — мать отвела меня домой и отшлепала за то, что я вывозился в гудроне. Я горько расплакался, но не потому, что мне было больно, а потому, что понял внезапно безнадежность своих усилий.

Он напевал что-то про себя, пока не собрал все осколки, потом закурил. Обычно она обижалась, когда он не предлагал сигарету и ей, но не сейчас. Сейчас Ян был самим собой — маленьким мальчиком, жившим, как и она, в своем собственном мирке. В нем появились какая-то простота и спокойствие.

— Странно, — прошептал он, глядя в воду. — В детстве часто имеешь свои представления о том, как должны обстоять дела, и когда они складываются не так, считаешь это катастрофой. Скажем, торт на день рождения должен быть с розовым кремом, если же нет — праздник испорчен. Но есть и другие представления, которые берутся как бы ниоткуда, кажутся частью схемы всей жизни, а не только данного случая. Я думал, что этот отрезок пляжа должен, просто обязан быть опрятен. Если же нет, случится что-то неприятное. Поэтому я и стремился навести здесь порядок…

Она ясно увидела маленького мальчика, в одиночестве подбирающего мусор.

— И еще был плюшевый медвежонок, спавший со мной. Его звали Нат. Днем он оставался на моей подушке. Я знал, что мать сбрасывает его на пол, когда убирает постель. Разумеется, винить ее нельзя, но мне это казалось ужасным, и каждый день после того, как она заканчивала уборку, я пробирался в спальню и усаживал Ната на подушку, чтобы он мог все видеть. Если мне это почему-то не удавалось, я чувствовал себя весь день просто ужасно. Я переживал за Ната, так как знал, каково бы было мне, если бы меня бросили куда-то лицом вниз, или мне пришлось бы весь день смотреть в стену. — Он потянулся. — Но все проходит…

— Не говори так, — прошептала она.

— Ответственность! — насмешливо продолжал он, не слыша ее. — Вот что это было. Чувство ответственности, развившееся слишком рано. Наверное, поэтому я и хотел услышать, как ты поешь. Все должно быть на своем месте. Вставай, песок уже остыл… — Он поднял ее на ноги. — Уверен, твоя мать настаивает, чтобы ты береглась от простуды и больше спала… особенно после того, как появился я.

Мягкие, нежные слова обволакивали ее, как одеяло. Он, оказывается, вовсе не резок, а так же уязвим, как и она сама.

До сих пор он редко притрагивался к ней. Вероятно, потому, что считал ее вполне способной подняться в трамвай без посторонней помощи, а не потому что сознательно держался на расстоянии. Они гуляли бок о бок и разговаривали. Лишь иногда он прикасался к ее руке (и она вздрагивала и начинала трепетать, как дерево на ветру), но это не было даже намеком на ласку. Он был не из тех, кто по-братски кладет руку на талию или по-дружески обнимает. Да и она была «не из таких». Ее разборчивость и неопытность не позволяли считать это приятным. Поцелуй на прощание — другое дело, но и этого она не позволяла, пресекая попытки других мужчин не из страха или неприязни, а просто потому, что не желала, чтобы ее целовали. Она не разделяла мнения Линет, полагавшей, что раз уж мужчина выводит тебя «в свет», он имеет право надеяться на такое вознаграждение. Что-то вроде чаевых. Но она не хотела целоваться. Если уж парочка целуется, этого должны желать оба, иначе женщина оказывается или рабыней, или хозяйкой. Но сейчас она, наконец, захотела, чтобы ее поцеловали. Когда же он сделает это? Поскольку они оба удерживались от ласк, поцелуй — казалось ей — стал бы признаком их взаимной любви.

Стоя у двери ее дома, он говорил и говорил, явно не спеша уходить, а она думала: «Поцелует ли он меня?». Потом его руки как бы сами собой охватили ее локти, и она едва удержалась от того, чтобы не прильнуть к нему. А он все говорил, глядя на дверь за ее спиной… Она почти ничего не слышала. Наконец он замолчал, а затем…

— Лиз, — шепнул он, и сердце девушки рванулось навстречу этому ласковому голосу, назвавшему ее так. — Лиз, можно я поцелую тебя на прощание?

Она подняла голову и в тот миг, когда ее губы потянулись к его губам, заметила на лице юноши выражение застенчивости и неуверенности — выражение, в котором слились томление и готовность получить отказ.

— Почему ты выглядел так странно? — прошептала она минуту спустя.

— Опасался, что ты откажешь. Но когда это все же случилось, я почувствовал такое облегчение, что даже не заметил, как столкнулись наши носы. А ты?

— Нет, мой дорогой. Я люблю тебя. Я люблю тебя…

Она погрузилась в спокойное, почти триумфальное счастье. Пытка неизвестностью кончилась. И он, так же, как она, мучился страхами и неуверенностью — они были равны в своих чувствах. «Я люблю его, люблю его всего». Она могла сказать это, чувствуя, что уже знает его, и каждую ночь говорила это шару, и Лев величественно рычал, а Орион сдерживал свой шаг, чтобы издать победный крик. Ян был, как Орион — он всегда был Орионом: чудом, силуэтом в небе и в сердце, красивым и внушающим благоговение.

Старясь удержать счастье того мгновения, Элизабет села на шезлонге и наклонилась вперед, положив подбородок на руку. Она смотрела на муравьев, длинные караваны которых двигались извилистыми путями по стволу эвкалипта, но думала совсем о другом. Раскручивавшийся в памяти ролик слов и образов нес правду о прошлом, правду о том, почему она любила его. Она любила его с самой первой встречи, и с тех пор, постепенно, перед ней открывались все новые и новые грани его души. Каждая новая черточка, открытая в нем, была вознаграждением и подтверждением того, что она любит его. Другие девушки, как она отлично знала, редко задавались вопросом «почему?», а просто отдавались своим желаниям. Но с ней все было по-другому. Ее любовь была неотъемлемой частью девушки, ум которой спасла от крушения и питала мисс Ламберт. Другая же часть ее еще оставалась объективной, еще наблюдала за ней и Яном как бы со стороны, все еще холодно спрашивала: почему?

Иногда та часть, которая не принадлежала Яну, вдруг разрасталась и набирала силу. Как муравьи поднимаются по стволу дерева, так и она поднималась по венам и сосудам, заполняя все ее существо. Эта часть поднимала крик против нее остальной, пребывающей в рабстве, жестоко напоминала ей, что всего лишь несколько месяцев назад, перед тем как грянула болезнь, она снова и снова спрашивала его: