Первая предвоенная гроза разразилась над головой корнета Шемета уже в конце февраля. Пруссия, уступив вооруженному давлению Франции, подписала с Наполеоном союзный договор на случай войны с Россией. Многие прусские офицеры, еще недавно видевшие в Российской империи союзника в борьбе за независимость своей родины, покинули ее, перейдя на службу к императору Александру. Но на Шемета, прусское подданство которого невыгодно сочеталось с литовским родом, пала тень подозрения в неблагонадежности. Из Вильны, где располагалась Главная Квартира Первой армии, пришло распоряжение перевести его в Ригу, в один из двух запасных эскадронов полка. Что, в сущности, означало отстранение от действительной службы и негласный надзор.

Мечты о славе, которые в преддверии близкой войны пьянили юного корнета, грозили развеяться прахом. В отчаянии он бросился к шефу полка, Якову Петровичу Кульневу, в самых пылких выражениях и со слезами на глазах уверяя грозного генерала в своей готовности отдать жизнь на поле брани с французом. Свою страстную речь по неизгладимой привычке Шемет перемежал ссылками на римских и греческих героев, чем заслужил полное одобрение Кульнева, питавшего к древней истории живой интерес. Генерал пообещал отправить в Вильну реляцию о благонадежности корнета и пригласил к обеду, заметив только, чтобы приходил со своим прибором, поскольку у него самого всего один.

Слух о несостоявшемся переводе в Ригу, однако же, просочился и пошел бродить, прирастая небылицами и подробностями. А в середине марта в Тельши примчался посыльный из Мединтильтаса с письмом, адресованным шефу полка, в котором граф Ян Казимир Шемет сообщал, что отказывает сыну, не повиновавшемуся родительскому приказу вернуться к родным пенатам, в денежном содержании. Столь тонкий политический ход старого графа преследовал своей целью как обезопасить Мединтильтас от возможных санкций со стороны прусской короны, так и упрочить положение Войцеха. В личном письме, переданном с тем же посыльным, он благословлял сына на ратный труд и желал ему успехов на избранном поприще.

События эти имели двоякие последствия. Полковые товарищи горячо сочувствовали юному корнету и, как могли, старались подсластить горькие плоды неуклонного исполнения воинского долга. Местная же шляхта, очевидно, усмотрела в произошедшем повод для оскорбленного достоинства и тщетных сожалений об упущенных возможностях. После дошедших в Тельши с некоторым запозданием известий об отклонении Государем плана Огинского по восстановлению Великого Княжества Литовского из западных провинций Речи Посполитой, многие паны горделиво удалились в свои имения, молчаливо выказывая свое неодобрение военным властям.

Тем более удивительным показалось Войцеху приглашение к пану Азулевичу, богатейшему из здешних помещиков. Внимание к простому корнету, в обход гораздо более влиятельных и заслуженных офицеров полка, несомненно, было связано с его происхождением и ходившими вокруг него противоречивыми толками.

О принятом приглашении Войцех пожалел еще до того, как сели обедать. Дам в числе собравшихся было всего две — пани Анна Азулевич, взирающая на своего супруга преданными глазами, и его некрасивая вдовая сестра с потупленным взглядом. Дело, конечно, было не в самих дамах, а в их почти полном отсутствии. Если до того у Шемета еще могли быть сомнения в цели приглашения, то, при виде сосредоточенных и полных тревоги лиц гостей, самых богатых и родовитых местных помещиков, они полностью развеялись.

После обеда, по правде сказать, не только обильного, но и изысканного, несмотря на трудные времена, на которые жаловались все собравшиеся, дамы удалились так скоро, как позволили приличия. Слуги внесли трубки и ковенский мед, но хозяин все еще хранил молчание, в сомнении глядя на Войцеха.

— Господин граф… — начал Азулевич, и у Войцеха под доломаном забегали мурашки. В гости приезжать, определенно, не стоило.

Разговор велся по-польски, и хуже такого обращения могло быть только вежливое упоминание спорного княжеского титула Шеметов. Корнет Шемет был всего лишь обер-офицером, мальчишкой, которого сердобольный помещик решил как следует накормить. Граф Шемет… Титул делал Войцеха если и не главой собрания, то первым среди равных. Он мысленно послал ко всем чертям хозяина с гостями и приготовился к самому худшему.

— Господин граф, — вкрадчиво продолжил Азулевич, — мы все, собравшиеся здесь, радеем о судьбах отечества в эту трудную годину. Несомненно, нам было бы желательно узнать мнение одного из представителей рода, оказавшего столь заметное влияние…

— Пан Азулевич имеет виду Грюнвальдскую битву? — усмехнулся Войцех. — Это был единственный случай, когда Шеметы действительно оказали какое-то влияние на судьбы Речи Посполитой.

— Пан Азулевич имеет в виду дружбу, связывающую уже не первое поколение Шеметов с Огинскими, — с места в карьер встрял пан Тадеуш Рыльский, подкручивая вислый ус, — мы, признаться, надеялись, что труды пана Огинского в Петербурге окажутся более плодотворными. Но теперь…

— Теперь, когда стало совершенно очевидно, что государь более не прислушивается к его голосу, не стоит ли пану Огинскому обратить свой взор ближе к Отечеству? — закончил мысль Азулевич.

— Где ж можно быть ближе к нуждам Отечества, как не в столице? — Войцех попытался сделать вид, что не понимает собеседника.

— Разумеется, господин граф, — с готовностью согласился Азулевич, — но мы здесь более озабочены местной ситуацией. Надежды пана Огинского на воссоздание Великого Княжества Литовского не оправдались. Признаюсь, это горько разочаровало народ…

— О каком народе пан говорит? — вспыхнул Шемет. — О поляках или о литвинах? Или, паче чаяния, о жмудских крестьянах, населяющих эти земли?

— Мы говорим о шляхетских вольностях, пан Войцех, — снова вмешался Рыльский, — и о свободе.

— Свобода… — Войцех вздохнул, — я ее, панове, искал, да не нашел. Но твердо знаю одно — Бонапарт, растоптавший свободу своей родины, не принесет ее никому. Так что оставим этот разговор.

— Как господину графу будет угодно, — поклонился Азулевич, — но у меня есть к пану просьба частного порядка.

— Постараюсь быть полезным, — учтиво ответил Войцех, — в чем же ваша просьба, пан Азулевич?

— Не имея чести лично быть знакомым с паном Огинским, я, тем не менее, хотел бы ему написать, чтобы донести до него настроения тельшинской шляхты. Я был бы премного благодарен, если бы пан соблаговолил передать мое письмо пану Огинскому с личной почтой, сопроводив его дружеской рекомендацией.

— Это решительно невозможно! — горячо заявил Войцех, вскакивая с места. — Я не могу взять на себя ответственность за чужую переписку. Я прекрасно понимаю опасения пана, и тоже считаю перлюстрацию личной почты отвратительной. Но помочь в этом деле… Это граничит с нарушением присяги, пан Азулевич. Надеюсь, пан не считает меня на это способным?

Войцех, никогда не приносивший присяги, тут шел по тонкому льду. Разумеется, собеседники об этом знать не могли, а те выводы, которые они могли сделать из его слов, целиком и полностью оставались на их усмотрение. Тем не менее, он чувствовал себя неловко, так близко ко лжи он подошел на этот раз.

— Ну, что же, господин корнет, — Азулевич перешел на русский, — разговор окончен. Не смею вас больше задерживать.

— Еще бы вы посмели, — пробормотал себе под нос Войцех, направляясь к двери.

Разговор этот произвел на Войцеха самое тягостное впечатление и, что того хуже, совершенно выбил его из колеи. Разумеется, к прямой измене его никто не призывал, и планами заговоров не делился. Но было совершенно очевидно, что такие планы, если и не существуют, то зреют. Сообщить начальству о предполагаемых заговорщиках означало запятнать свою честь доносом. Не сообщить — нарушить свой долг. Не самый простой выбор для молодого человека, не искушенного в интригах и коварстве и отнюдь не горящего желанием стать последователем Макиавелли.