Изменить стиль страницы

– Живой? – спросил Иван Захарыч, чиркая спички, прикуривая.

– Живой! – хохотнул я. – А что мне сделается?

Утром разбудило шипенье оладышек на сковороде, сладкий чад подгоревшего масла, что проникал под фанерную дверцу комнатки, добродушное и мягкое воркование Ирины Афанасьевны. Она снаряжала на работу хозяина. Затем вплыла ко мне с тарелкой стряпни и пол-литровой кружкой молока. Поставила все на стол, отодвинув разбросанные в беспорядке книги.

– Вставай, позавтракай. Оладушки вот.

Жалеют. И мне тоже вдруг стало жаль себя. Вся прошлая жизнь моя, по крайней мере, последние мои годы – студенческие, а еще чуть пораньше – казарменные, приучили к суровому, не столь ласковому быту. То к зычным старшинским командам, без которых ни присесть, ни встать после «принятия пищи», то к добыванию куска хлеба на разгрузке вагонов или на овощной базе, куда мы бегали всей «кодлой», когда уж совсем поджимало без денег.

– Спасибо.

Солнце поднималось яркое, тяжелое. В окно бились мухи, тоже тяжело и настойчиво. Отягченно висели созревающие яблоки, И все это никак не вязалось с моим настроением, едва припомнил я вчерашнее.

Но Городок начинал новый день удивительно спокойно, и тихо, будто ничего и не случилось – ни в мировом масштабе, ни внутри, ни окрест. Шипели на остановках автобусы. Немногочисленные пассажиры, поскольку утренний поток уже схлынул, степенно занимали места. Ехали на рынок последние припозднившиеся торговки с корзинами. Молчала военная часть, выставив в небо зачехленные орудия. И только возле техникума, на крыльце, жужжала толпа абитуриентов.

Будто в жаркий предбанник, зашел я в коридор редакции, заглянул в кабинеты: никого! Неужели опоздал?

Но до планерки оставалось еще минут десять, а Бугров любит точность: чика в чику!

И тут возник сияющий Пашка.

– Тсс, ни звука! – сказал он полушепотом. – Я их всех, голубчиков, собрал на почте у окошечка «до востребования». Выстроились, гляжу, в очереди стоят. Шеф на месте? Ну что глаза круглишь, я в твоих же интересах! Шеф намерен сделать тебе разнос за вчерашнее, мне тоже припомнит. А я ему новый фактик! Самовольный уход с работы всего, так сказать, коллектива. Натурально? Понимаешь, позвонил сначала Валентине Михайловне, мол, придите, пожалуйста, срочно за переводом. Потом тем же макаром – «говорящей сороке», Елене, Вике, агроному, Михаилу Петровичу. Всех спровадил!

Пока я пялил на Пашку глаза, невольно восхищаясь его неистребимому жизнелюбию и очередному «финту» во славу этого жизнелюбия и товарищеской солидарности, открылась дверь редакторского кабинета.

– Пора начинать? Где остальные? – Бугров постучал ногтем по стеклышку наручных часов.

– Мы вот – вовремя! – пожал плечами Пашка, отважно пригладив расческой редеющие пряди.

– Впрочем, зайдите пока оба ко мне.

Массивный двухтумбовый стол, заваленный прочитанными и свежими оттисками полос, толстого стекла графин, карандаши в пластмассовом стакане, этажерка со словарями и справочниками. И – сейф, занимающий ближний от стола угол. Два телефона. И центр этого канцелярского великолепия – сама квадратная фигура Бугрова! Ничего, как говорится, не обязательного, вольнодумного, как в других кабинетах – сельхозотделе, например, где заведующий бывший агроном Женя Костоломов – держал в углу сноп проса, вышелушивая по понедельникам очередную – для отбивания сивушного запаха – метелочку. К описываемым событиям сноп изрядно похудел, но до нового урожая расчет был сделан правильно.

Или в секретариате, где царила много лет Бэлла Борисовна, по прозвищу «говорящая сорока». На постаменте из старых клише стояло чучело вещуньи, умевшей когда-то произносить «мама» и трещать на неразборчивом французском. Сорока умерла от старости, но сентиментальная ее хозяйка не пожелала с ней расстаться и после кончины.

А промышленный отдел! О, его занимали исполняющая обязанности заведующего, разведенная с мужем, двадцати с чем-то лет, Лена Алтуфьева и юная Вика, вчерашняя десятиклассница. Да, промышленный отличали, прихваченные сваркой друг к другу, тормозные колодки локомотива. Возникли эти колодки после развода и символизировали, вероятно, моральную стойкость хозяйки кабинета, за отсутствие которой порицал ее бывший муж.

И что за кабинет отдела писем! Здесь, как известно, решалось все: от вопросов подстрижки и помывки в бане – до судьбы местных литературных шедевров, от репертуара самодеятельности – до торговли минтаем в старинных купеческих магазинах. Культура и быт! Здесь не случайно витал дух загадочного пока для меня В. Д. И кресло, на котором творил наш В. Д., украшенное фамильными вензелями купца-воротилы Николая Чернецова, стояло теперь под целлофановым чехлом, бережно задвинутое Михаилом Петровичем за шкаф для одежды. Стул оберегался здесь самым серьезным, без смеха, образом.

Бугров тяжело занял свой стул.

– Не с того начинаете, Владимир Иванович, не с того. Пока выговор, пока выговор. Устный! Но. Если сумею защитить там! – Бугров вознес волосатый палец в небо. – Мальчишки! Вы бы хоть оглянулись на международную обстановку. Мы тут пишем, выступаем, а вы там. Кому на руку? А?

– Он же не виноват, Гордей Степанович! Церковники.

– Помолчи, Павел, помолчи. Тоже по краешку ходишь. Церковники! У церковников своя работа, а у нас своя.

– Работа! Опиум! Натурально.

– Не перебивай, тебе говорят! – Бугров зашевелил бровями, что означало крайность его возмущения. – Разве нельзя было, как положено, записать на пленку? И пусть они там хоть в сорок колоколов бьют.

– Увольнять будете, так увольняйте! – не выдержал я. Забродило в груди чалдонское, упрямое.

Бугров насупился, но неожиданно по-доброму покачал головой:

– Работать надо с оглядкой.

Пашку это ободрило. Он соскочил, хитроумный мой заступник, зашагал было по кабинету, но спохватался, присел.

– Попа надо прижать, Гордей Степанович!

– Священник Семибратов, отец Варфоломей, возглавляет городское общество трезвости. А на нынешнем этапе – это уже политика.

– Он не партийный случайно? – опять не высидел Пашка.

Но распахнулась дверь кабинета и над Пашкой, сидевшим возле косяка, навис пудовый бюст машинистки Валентины Михайловны. Из-за бюста высунулось длинное, лукавое лицо Михаила Петровича. Цокали каблучки и вились завитушки Лены Алтуфьевой. Просвистели кроссовки Вики. Малорослый Костоломов жевал резинку. Последней вошла, держа, как поднос с цыплятами-табака, папку с материалами, Бэлла Борисовна. Из папки торчал уголок телеграммы В. Д., которую принесли вчерашним вечером.

6

Не стало забытья и в тихих лунных ночах, в романтических думах о прошлом Городка, сколько не валяйся на колючем одеяле, вперив сухой взор в потолок. Но можно, распахнув створки окна, глотать яблоневый дух, пучить глаза на правильную геометричность созвездий, как в детстве, высматривая в толчее и расчерченности небесных огней бог знает какие картины, от которых делается неуютно и зябко. То померещится вдруг степная вольница с киргизским тайным шорохом травы, подбирающаяся к полусонным частоколам и караульным башенкам Городка. То почудятся скрипучие телеги, фургоны, отягощенные грузами, лоснящиеся от сытости и силушки крупы коней, то медлительное вышагивание по степным дорогам, облитым разнотравьем, тяжеловесных крестьянских быков. Жуют жвачку, роняют слюну в дорожную пыль, в дремоту зноя. И тоже тянут неторопливую поклажу. Туда – на ярмарку, в Городок! Чудные картины! Нет конца-края воле, простору, здоровой, умеренной жизни!

Но вспыхивает разноголосие самой ярмарки – с гармошками, с тальянками, сарафанами славянок, киргизских тюбетеек, лакированными козырьками картузов приказчиков, золотой цепочкой на животе купца-маслодела. И – гомон, и – радость торжища! Самовары, кренделя, деготный дух гужей, хомутов, седел, мычание скота, свинячий визг, неутомимые до пляски молодцы и молодайки.

Но горит все такая же большая нынешняя луна. Я одеваюсь, вышагиваю в сад, пробираюсь на улицу, иду в городской парк. Там – не одиноко.