Изменить стиль страницы

Кныкин, задернув шторки служебной «Волги», велел везти его к церкви. (Он еще кипел!). Там он послал на разведку шофера. Тот, притворяясь верующим, окрестя лоб и бросив калеке под аркой полтинник, проник на территорию, подтвердил, что «храм охраняется государством». Кныкин махнул рукой и велел везти его на дачу.

– Не верю! – остывая, выдохнул Кныкин. – Но «Волга» уже летела.

Молодежь в городском парке тоже «не верила», но у многих в отворотах рубашек и модных батников болтались крестики.

Эстрадный оркестр еще распаковывал ящики с аппаратурой, и Дмитрий Дворцов-Майский, воспользовавшись относительной тишиной, решил, что пришел его звездный час. Он вырвал копье у гипсовой физкультурницы, взобрался на эстраду танцплощадки и провозгласил:

– Долой автобусных кондукторов! Да здравствует бесплатный вход в городскую баню!

Молодежь дружно поаплодировала. Тогда Дворцов-Майский, одернув свой блистающий галунами китель, запел:

Мы едим котлеты-клецки,
Никого – живем! – не зря!

Руководитель оркестра, возмущенный тем, что Дмитрий нахально подрывает его авторитет и компрометирует остальную музыкальную братию, стал сгонять барда на землю. Когда Дмитрий начал обороняться копьем, крикнули милицию.

Той же, как всегда, в нужный момент поблизости не оказалось. И поэт-самородок ликовал. Ему впервые в жизни удалось высказаться и выложить душу до конца!

Рассказывали и про дурачка Гену! Поскольку он единственный в Городке дурачок, - а на Руси к убогим и тронутым умом еще не везде исчезло традиционно-сочувственное отношение, Гену жалели. В момент колокольного боя он сидел на тополе возле бани и зарисовывал в блокнот обнаженные натуры. В парах, мыльно-пенных испарениях дородные, и упитанные горожанки из торговых заведений (приближался праздник торгового работника, и женщины устроили коллективную помывку!) виделись Гене Афродитами, народившимися из морской волны. Сумасшествие только обострило творческую фантазию бывшего студента Академии художеств, работал он азартно, на пределе вдохновения, что, забывшись, сорвался на землю, сильно зашибся.

Умные головы еще раз уверовали на примере, что нельзя воспарять высоко: больно потом падать.

Сильней поволновался простой народ, рядовой городской труженик. Городского вообще-то обмануть трудно, потому накладки со временем, как у травкинцев, не случилось. Кому надо, запаслись до девятнадцати часов. Но простой городской труженик подумал, что отменили «временную меру» – талоны на мясопродукты и возле магазинов выросли стихийные очереди.

Вот почему, выйдя с Талынцевым из радиостудии, мы не заметили в Городке сколько-нибудь примечательного волнения, которого ожидал я. Люди терпеливо стояли в очередях.

Говорят, в тот вечер искали священника, чтоб выяснить наконец отношения между духовными и гражданскими чинами. Безобразие же! Смута! А батюшка после вечерней службы сидел где-то возле речного омутка, в отдалении от мирской суеты таскал из воды окуней и плотвичек.

Усиленный наряд милиции обшарил все ивовые и тальниковые заросли обоих берегов, батюшку не обнаружил, но два младших сержанта, недавних пограничника, наткнулись на искусно замаскированную охотничью избушку, доселе нигде не зарегистрированную, не нанесенную на карты. Ребята провели обследование в толщах и глубине подземного этажа избушки, зафиксировали анфиладу помещений, отделанных под орех и дуб, которые в здешних местах не произрастают. Но самое примечательное обнаружили сержанты – это «египетскую баню с лицами обоего пола», как значится теперь в следственных документах.

Насколько оправданы разговоры, будто там, в бане, обнаружили присутствие Кныкина и директора местного хлебозаводика, документы пока молчат.

Но главное-то, главное чуть не упустил. Из Колхиды пришла телеграмма от В. Д.: «Слышу бой колоколов и радуюсь вещему знаку предстоящих радостных перемен. Еду!» Отдохнувший на берегах Понта после тяжких трудов по ниспровержению Гомера, наш В. Д. приступил к возвращению в южно-сибирский степной Городок.

Молчали о коне. Но я же видел, зрил собственными глазами: летел он. Стучали копыта, искры блистали. Где запропал он, в каких далях?

5

Долго бродил я по тревожным улочкам Городка, сторонясь особо людных мест, где можно столкнуться с кем-то из редакционных, или просто быть опознанным наэлектризованными гражданами, на покой и смирение которых не посягали почти два десятилетия.

Я бродил, обуреваемый сонмом чувств, как писали в старинных романах. Но блистали уже огнями окна. И по всем медвежьим углам старинных особняков и гулким панельным ульям пятиэтажек снова двигали по местам шкафы и комоды, вешали на место непроницаемые гардины и занавески – входила в привычные русла жизнь Городка, потревоженная недавним радиогромом.

Остро захотелось чьего-то сочувственного взгляда, простой приятельской поддержки, ничему не обязывающей, но поддержки, живого голоса. Всходила луна. Огромная, с рябым бабьим лицом, она поднималась над берегом реки, куда вдруг вынесли меня ноги. Вялые, жидкие тени скользили по серебряным ковылям противоположного берега, по прибрежным ивовым зарослям. Возникла на воде лунная дорожка, по которой я вознамерился ушагать бог знает куда. Я уже занес ногу над обрывом берега, прицеливаясь к золотому всплеску воды, как услышал голоса:

– Везде эти колодцы канализационные раскрыты. Пьяница какой-нибудь свалится и – с концом!

– Мамочка, а тебе пьяниц жалко!? – спросил детский голос.

Я вернул ногу на место, но ответ не разобрал. И внезапно почувствовал нелогичность и глупость своего намерения, развернулся, пошел на квартиру.

Во дворе, на лавочке, дожидался Пашка Алексеев. Он ископытил каблуками весь двор и теперь вышел из терпения вовсе, набросился на меня сходу, едва я просунулся в калитку.

– Ты где ходишь? Ты меня чуть с ума не свел! Танька рычит, не отпускает, а я все же решил, – дождусь подлеца. Ну вот. Ты хоть знаешь, что ты наделал сегодня? Нет, он ни черта, бес, не знает! Ты же – во! – гений! А колокольчики, колокольчики! Нет, я тебя и спрашивать не стану, непременно вставлю в роман.

– Займешь червонец на дорогу, Пашка? Завтра ж меня уволят.

– Нашел о чем волноваться! Тьфу. да если уволят за такую классную передачу, то они окончательно дубы! Ты ж расшевелил это сонное царство. Одна наша районна дама, что заведует культурой, с перепугу, говорят, уже настрочила заявление об увольнении. Бог с ней, с дамой. Присядь, покурим.

Луна вознеслась над Городком, свесила рябое лицо в кадку с водой, высвечивая мимоходом лопату, грабли, прислоненные к стене сеней. Цинковое днище ванны, в котором Ирина Афанасьевна усердно полоскала огородную зелень, собираясь утром на рынок, блестело зябким, морозным, каким-то символическим блеском.

А Пашка строчил свои холерические дифирамбы, говорил о романе, который сочинил уже до половины, о том, что роман будет похлеще того-то и того-то.

– Главное – скучно, стандартно мы живем! – доходил до меня голос Пашки. – Стандарт в отношениях, в любви, в поведении. Ты хоть понимаешь меня, Володя? Я взорву это болото. Ты уже помог мне сегодня!

– Ты хороший парень, Пашка Алексеев! Посмотри, какая луна!

– Луна, что надо.

– А коня ты видел сегодня? Как он шел красиво, искры из-под копыт? Обидно то, что, мне кажется, никто и не обратил внимания – все заняты своим барахлом, заботой о желудке, о сытости.

– Какого коня? Ты перегрелся Вовка, натурально. Американцы вон.

Мне стало вдруг грустно: и Пашка ничего не понял! Ну что ж!

Мы попрощались. Я задвинул ворота на жердь, сунулся в темень сеней, опрокинул пустое ведро. В прихожей-кухне пахло поспевающим на дрожжах тестом, огурцами, луком. Скрипнула половица и из хозяйской половины в белых кальсонах вышел Иван Захарыч. Тощая его фигура, облитая лунным светом, неоново мерцала, как неожиданно возникшее приведение.