Изменить стиль страницы

Но у меня сегодня – работа. Кручу педали, поторапливаюсь по делу. На руле, в сатиновой старой кошелке, глиняный горшок с похлебкой, свежий подрумяненный каравай, недавно вынутый из печи матерью. Снарядила она, отправила заранее: поезжай, как раз успеешь к полудню, а там вместе отобедаете.

Близко она уже, озерная пристань. И черный треугольник домика-балагана, крытого дерном. Лодка у мостков, ряжевка, развешанная на шахах-кольях, издалека светит бельмами берестяных поплавков. Стан. Становище – пастушье-рыбацкое.

Гладь торной сухой степи всасывается в рыхловатые коровьи тропинки, течет по бородавчатым кочкам и оспинкам копытных выбоинок. Тряско. Веду велосипед в руках. Не расплескать бы похлебку!

Но вот и – на месте! Кладу велосипед на травку у балагана, вольготно раскинувшись рядом, смотрю в небо. Переднее колесо моего «коня» еще крутится на весу по инерции, выбивая опять мелодию. Что там? Прутик, брошенный кем-то, цепляется о спицы. И небо опять полно торжественности, музыки – непонятной, завораживающей, чуточку тревожной. Не могу еще ни сердцем, ни разумом представить, постичь его бесконечность. А ведь где- то должен быть и конец? Как у всего живого, близкого, понятного мне! Но что тогда за концом? Пустота, как за стеною, чернота, как в ночном чулане? Жутко. Не может быть, чтоб не было предела?! И страшно опять, и невесомо становится от этих дум.

Коршун заскользил к дальнему синему лесу Тундровского острова. Качнул, как аэроплан, негнущимися крылами. Принесло из-за озера, от Красулева болота, два облачка. Они ватно, мимоходом потерлись о солнце, и оно опять засияло нестерпимым для взгляда полуденным блеском. Жара. Пилят своими наждачками кузнечики.

И вдруг слышу тонкий птичий всхлип. Картонный всплеск крыла и – стремительный ястреб-чеглок уносится прочь с жаворонком в когтях. Драма, в какие-то секунды, разыгралась совсем рядом, над землей. Наверно, жаворонок летел ко мне, искать спасения у меня, маленького человека. Не успел, не дотянул. Я запоздало вскакиваю, машу руками, кричу. Три серых перышка, еще живые, кружась, оседают на траву.

И я уношусь мысленно под другие небеса, во взрослые свои года. И вижу их так явственно – в детстве бывает такое прозрение! – так осязаемо, что перед главами встают будущие живые картины. Вот когтистые лапы торосов возле арктического мыса Шелагский. Они вонзаются в железную плоть нашего теплохода. Жаждут крови, влекут нас в холодный зев ненасытной пучины. Они. Вот вам! Вижу, осязаю и девятибалльные обручи двух встречных циклонов, сжимающих наш сухогруз у горла Авачинской бухты, в двух десятках миль от её спасительного затишья. Мы дотянем, дотянем! А это что? Да это ж Диана – тайфун с милым женским именем, божественным именем, совсем не по-божески трепавший нас возле Филиппин. Здесь погиб недавно пароход. Рассказывали мне: долго носили теплые волны оранжевые от жилетов, стоймя стоящие в море тела матросов, обглоданные по пояс акулами. Не дотянул тот пароход. Мы дотянем!

…Всхлипнула гагара. На светлую галейку озера серая утка вывела из камышей утят. Диковато хохотнул вдалеке мартын. И снова тихо. Но вот и стадо зашевелилось вдали, вытекая из дуродома ивняка и осоки на сухое. Напиталось, скоро будет. Щелкнул кнут отца – для острастки отставшей коровенки. Будто дальним громом полоснуло, сухим и раскатистым. Стронулось стадо. Ударила басами гармошка старшего брата. Пасет он с музыкой. Идиллия. Раньше, он рассказывал мне, пастухи играли на рожках, дудочках. У брата – хромка. Эх, выдаёт:

Когда б имел златые горы
И реки, полные вина.

Я собираю сухие коровьи лепешки окрест становища. Они отслаиваются легко, невесомо – стоит подцепить щепочкой. Под одной – уже устроили себе обиталище худосочные полевые муравьи. Под другой божья коровка нашла себе тень. «Божья коровка, полети на небо, дам тебе хлеба». Откинула, будто створки, два оранжевых в крапинку панцирька, вылущила слюдяные крылышки. И – нет её. «Божья коровка, полети».

Взахлеб гляжу в тягучую глубину синевы.

«Жизнь моя, иль ты приснилась мне?». Но потом это будет, потом. Пронзительное, есенинское. Однажды попадет мне в руки томик с гравюрной березкой по голубому полю обложки. И воскрылит душа. И заболею нежными порывами. Надолго. На всю юность. И еще чуть подольше. Но унесет меня армейский эшелон от сибирских березняков. От бердюжских, от приишимских.

«Да, мне нравилась девушка в белом». Азиатское, скуластенькое, наверное, чуточку нерусское лицо её с длинными глазами все годы, отмерянные присягой, будет со мной, во мне.

«Да, мне нравилась».

И шагну на знакомый перрон однажды в ленточках и при золоте якоря на флотской пряжке. И найду домик под белым цветом сибирских дичков-ранеток. «Она вышла замуж», скажет её сестра. «Почему же?» – тяжело спрошу я. «Так долго сейчас не ждут».

Так долго?

«Спасибо, что ты была!» – это уже строчка из моего стихотворения, написанного в те дни.

И вот через годы. Лазурь Индии, желтый берег Бенгальского залива. Каменные дива. Каменные Будды. Храмы, вырубленные столетия назад трудолюбивыми искусными мастерами, прямо в скалах. Каменный город – название сего места. Искушение в каждой сувенирной лавчонке. Цыганистые молодые торговки атакуют на улицах: «Рус, купи. Не карашо. Хитрай какой». «Давай лучше сфотографирую!» – огорошиваю торговку. Растерянно улыбается. Вот наши ребята из экипажа теплохода стоят кружком возле уличного фокусника. Фокусы нехитрые, но забавные. Ловкость рук! Затем он демонстрирует схватку мангусты с коброй. Всё по правде. Только у кобры подпилен ядовитый зуб. Мы уже идем к автобусу, чтоб ехать на теплоход. И тут я вижу её! Гибкая, пружинистая – даже под лохмотьями, обтекающими её фигурку, чувствуются точеные линии тела. Присела на камень в отдалении от праздной публики. Одна. Навожу объектив фотоаппарата. «Нельзя!» – останавливает меня многознающий об Индии товарищ мой, моряк. «Почему же?» – повторяю я, как в давнее утро. «Это неприкасаемая», – говорит товарищ.

Я поражаюсь его словам, хотя знаю, что в Индии существует такая каста – неприкасаемые. Автобус тронулся. Девушка всё сидела на камне и, мне показалось, смотрела нам вслед. «Почему же так бывает на земле?» – застыло в горле горьким комом.

.Зной плывет над степью. Над полями, лесами, над моей родиной. Над Засохлинским островом, над Чащинским увалом, над Дворниковым болотом и дальше – над Васильевскими воротами, над одинокой старой березой возле Одышкинской дороги, над озерами, над всем, что в недавних битвах отстояли наши Мужики. Сибирские богатыри с простыми русскими фамилиями, что так привычны уже на моем маленьком веку, – Андреевы, Соломатовы, Киселевы, Каргаполовы, Пегановы, Семибратовы, Никитины, Корушины, Копытовы, Сорокины, Кудрявцевы, Васильевы. Славные имена нашей округи. А фамилия моего отца-фронтовика? И она тоже!

Не все бы из названных встали сейчас на голос ротного старшины. Знаю об этом. И моих сверстников в селе, чудом родившихся в разные годы войны, можно пересчитать на пальцах одной руки. Нас тоже словно повыбило. И обожгло войной. Надолго. Может/ на «всю жизнь.

Что вспомню я потом, через годы? Зеленая полянка возле нашей ограды. По ней сделал первые шаги в мир. И такая она зеленая, что режет светом глаза. А мы играем в войну. У нас деревянные автоматы, винтовки. Чуть под хмельком, инвалид Ананий Васильев наблюдает со своей завалинки, выставив вперед, как ствол пушки малого калибра, круглый алюминиевый протез. «Вот застрелю!» – кричит на нас Ананий, щелкая протезом. Мы – кто куда, в конопляные заросли, в лопухи, в огороды.

Вспомню – с пустым рукавом гимнастерки – Андрея Сысолятина. И медали дяди Пети Корушина, совсем молодого, бравого старшины-танкиста, бравшего Берлин. Его первый отпуск из Германии – со сверхсрочной. И красный флаг над фургоном Петра Ивановича Андреева, который он приколотил, возвратясь из поля, на свои ворота. Председатель сам вручал ему за рекорд на стогометке! И песни, песни – на полевых вечерних станах, на комариных улицах – вдоль теплых оград, завалинок, домишек, плетней. И на шумных гулянках в честь красных советских праздников.