Изменить стиль страницы

Ах, вот что томило меня в эти дни!

12

Поздно вечером она постучала ко мне в раму окна. Я сразу подумал, что это она. Темный абрис ее легкой фигурки, подсвеченный луной, возник в оконном проеме.

Не включая свет, я щелкнул шпингалетом, распахнул створки и протянул ей руку. Она сделала шаг навстречу и присела на подоконник. Тонкий аромат полевых трав, степи и ночной дороги исходил от ее одежды и волос. Я взял ее лицо в ладони и поцеловал. Она слегка отстранилась и дала мне пощечину.

– Спасибо. Я очень рад, Тоня, что ты приехала.

– Ждал!?

– Ага.

– Если еще полезешь, огрею уздой. Будет больно, – в руке у нее действительно была уздечка. – Вот этой.

– Ты что, на лошади?

– Стреножила возле моста.

– Может, зайдешь все-таки в дом?

– Прямо как в кино: ночь, луна, двое. Только все наоборот – не кавалер, а женщина проникает через окно в спальню. Все тебе сразу, да?

За фанерной дверцей моей комнатки скрипнули половицы, звякнула о ведро кружка – Иван Захарыч вышел из горницы в кухню попить.

– Иван Захарыч не спит! – сказала она шепотом.

– Ты знаешь Ивана Захарыча?

– Коллеги. Сегодня на племстанции, разговорились, он сказал мне твой «адрес». А потом еще вечером, на дойке, слушала твою передачу. Вот, думаю, дома. Одевайся, пойдем гулять!

Одеться было делом полутора минут. Но только сейчас я понял, что это вовсе не сон, что вот она, Тоня, рядом, в полуночном саду, в курточке и джинсах, в каких-то легких полусапожках – это я успел разглядеть в лунном полумраке – с уздечкой на ладненьком плече, диковато пахнущая волей, степной дорогой, ночью. И я представил, как седлала она коня, застегнув подпругу, вскакивала в седло, и конь, прядая ушами, раздувал мягкие ноздри, косил горячим оком, предчувствуя ночной галоп и нетерпение всадницы. Потом, разбивая копытами лунный свет на мертвенно-бледных сухих ковылях, летели они по степи все те пятнадцать километров до окраины Городка под спелыми звездами августа, то там, то сям падающими с небес. Ах, и у меня было такое! В детстве было! Да вот не было такого во взрослой жизни. Влюбленности, поцелуи, разное – были, но никогда еще вот так романтично.

Я перемахнул через подоконник в сад и тихо прикрыл створки окна. Она стояла под яблоней, ждала. И когда я подошел вплотную, мягко склонила голову к моему плечу. И в этом неожиданном для меня, робком ее жесте, почувствовал я всю ее беззащитность, надежду на силу и ответную нежность. Я чувствовал, что она ждала этой надежности и не хотела обмануться. Я опять взял в ладони ее лицо и поцеловал:

– Ты больше не будешь драться?

Она не ответила. Она приложила теплую ладошку к моим губам и, поднявшись на носочки, поцеловала в щеку, будто родственница, сестра, которой у меня никогда не было.

– Тоня.

– Господи, какой нетерпеливый! – произнесла она шепотом, как бы одной себе, и нагнула ветку. – Хочешь яблоко?

– Ты будешь Ева, я – Адам!

– Нет, нет. Ты будешь просто Вова, я – Тоня, мы нарвем яблок и пойдем гулять по городу. Мы же собрались гулять?

– Яблоки еще не дозрели.

– Вот видишь, не дозрели! – сказала она почти весело. – Пошли. Я там вон через забор перемахнула.

Как все просто и легко у нее получается! Прискакала, стреножила и через весь Городок в автобусе с уздечкой, потом по-мальчишески через забор: выходи, добрый молодец, вот она – я! Я шалел от восторга, думая о всем этом. Мы шли то освещенным тротуаром, то ныряли в темный туннель сомкнутых над головой ветвей ранеток, то опять бродили в полумраке берега реки и луна горела на удилах уздечки, которую нес я. В сущности, разговаривала и рассказывала она, Тоня, я с радостью уступил ей инициативу и мелодичный, низкий ее голос, мягкие шаги рядом, навевали ощущения надежности и основательности ее мира, в котором она жила: степь, табуны и отары, бидоны, фляги, с молоком, перебранка с пастухами и вышестоящим начальством, корма, профилактика.

– А я, по правде сказать, фантазерка, больше смотрю на небо и жду прилета инопланетян. Это у меня с детства.

– Я там был. Вот, пожалуйста, вернулся.

Она засмеялась, не поняла. Вернее, приняла, как шутку.

– Вот мы и в школе и в институте учили: человек произошел от обезьяны. Так?

– С трудом произошел. Ты от самой красивой!

– Не шути плоско. Это я ужо слышала Ну вот, обезьяна спустилась с дерева, появился первобытный человек, неандерталец. Каменный век, стадная жизнь, полуживотная и – какой-то провал на тысячелетия. А? Дальше уже высокая культура древних народов. Восток, Индия, античность, наконец. Знаешь, я думаю, они прилетали! И мы их потомки. Они заложили в нас гены, которые заставляют современного человека постоянно смотреть на небо, звезды, тосковать о них. Тебе смешно, наверное, а я так думаю.

Расставались мы за мостом. Она взлетела в седло и через минуту я слушал уже далекий цокот копыт. А утром позвонила на студию, чтоб вечером встречал ее на лугу, у моста, где расстались вчера далеко за полночь. И весь день в ожидании я летал, как на крыльях, переделал кучу дел: разобрался в завале кассет и пленок, склеил, перемотал, разложил, как говорится, по полочкам. Вызвал мастера настроить рояль, и пока он орудовал в его нутре, стучал по клавишам, я удачно отбился от посягательств на эфир Дмитрия Дворцова-Майского, который, вероятно, решил, что я добрей и пробиваемей, нежели старинный его «друг-товарищ» Михаил Петрович.

– Два произведения, заметьте, на противоположные темы, – тряс мне руку неутомимый стихотворец. – Сугубо лирическое о васильках и о революции.

Настройщик рояля, лысый, интеллигентного вида мужичок, навострил ухо. Поскольку втолковывать Дмитрию о банальностях и штампах было бесполезно, я спросил:

– А почему у вас васильки с большой буквы?

– Потому что их очень люблю.

– Резонно! – усмехнулся лысый мастер.

– Так, так. А о какой революции речь в следующем?

– О Великой Октябрьской! Непонятно разве? – обиделся Дмитрий и посмотрел на меня свысока.

– А по-моему, о Февральской!

– Такой вообще не было.

Мастер захохотал и выбил чистейшие «до-ре-ми».

Ах ты, боже мой!

И все же Дмитрия мне было жаль. Узнал я к этой поре, что жил он холостяком со стариками родителями на окраине Городка, в «нахаловке», куда селились после войны беглые из деревень колхозники. Существовал он, кажется, на малую пенсийку, вроде бы, прирабатывал где-то, но вряд ли. Едва ли не каждый день видели Дмитрия в центре Городка с торчащими из карманов железнодорожного кителя стишками. Когда-то, говорят, до Михаила Петровича, стишки его тиснула

«Трибуна». Распалила, как говорится, азарт. Но это было в давние времена. Жаль было Дмитрия.

А день, как бы ни было, решительно поворачивал к вечеру. В окне, над куполом церкви, черной каруселью кружили грачи. Орали разноголосо, суматошно, ломали строй и, осыпая пером и пометом луковицы синих куполов, мостились, толкая Друг друга, на перекладины креста, на выступы крыши, на хлипкую телевизионную антенну поповского – в пристрое – домика. Наверное, к непогоде? Осень грядет. Осень.

Шли длинные машины, везли зерно. И Городок, как бы - простреливаемый этими длинными тягачами, с кузовами под брезентом, прижимался к заборам, широко распахивал улицы и переулки, уступая путь урожаю. И я, как бы впервые после долгих лет, чувствовал и в себе праздник, в котором еще не хотел признаваться. Да я просто не думал, что это праздник. Он был моим состоянием, как вода, как синева, как воздух.

. Тоня прискакала без четверти девять, уже в сумерках. Бросила на гриву коня поводья и соскользнула мне на руки. Я понес ее по лугу, ощущая сквозь ткань одежды, как разгорячено трепетное ее тело.

– Я вся в пыли, надо умыться.

– Я понесу тебя к реке.

– Нет, нет, надо еще коня спутать.

Пока я путал и треножил коня, сунув в мягкие его губы приготовленные кусочки сахара, Тоня умылась и поднялась мне навстречу, расчесывая волосы.