Мое младенческое «я» однако же чувствовало себя здесь, в горах, судя по всему, далеко не столь безмятежно, вопреки колокольчикам, крапиве и еловым лапам. Иначе я не потребовал бы у матери, чтобы она каждый вечер держала мою руку в своей, пока я не засну. А ведь я непременно должен был бы сообразить, что наши кровати стоят справа и слева от окна и что бедной жене Капитана понадобилось бы нарастить руку двойной длины, чтобы ежевечерне протягивать ее через комнату, успокаивая мальчика, которому как раз ближе к ночи совершенно не хочется спать. Правда, в конце концов я смирился со своего рода заменителем — с длинным шнуром, представлявшим собой кушак фиолетового халата матери, а он как раз и покрывал всю дистанцию между двумя кроватями. Один конец кушака я перед сном сжимаю в кулачке, другой держит (или притворяется, будто держит) Капитанша. Эта фиолетовая шерстяная пуповина, так или иначе, неизменно навевает на меня дремоту.
Однако воскресные туристы и беззаботные послеобеденные посетители, прибывающие сюда целыми толпами и во второй половине дня, скрашенной легким горным ветерком, попивающие на гостиничной террасе кофе «капучино», заедая его кусками торта, не могут пробудить во мне былого веселья, веселья простого паренька с гор, как это было на Грундльзее, — хотя в особенности послеобеденные посетители бывают порой уморительно смешны. Например, буржуазно-бесстрашная семья некоего еврейского торговца, прибывающая каждое воскресенье во второй половине дня и заказывающая шесть булочек со сливками для трех уже довольно взрослых толстых дочерей. По две булочки на каждую дщерь. Та дочь, что носит очки, неизменно требует однако же и третью. Госпожа мамаша смотрит на нее все понимающим и, вместе с тем, предостерегающим взглядом:
— Однако, Ревекка…
Толстая девочка в очках, уныло покачивая головой, отвечает:
— Да что там, мама! Вот придет Гитлер — он мне и одной-единственной скушать не даст!
Она говорит это в образе унылой клоунессы, уже приканчивая третью булочку со сливками, а все семейство, глядя на нее, покатывается со смеху: очередной номер нашей клоунессе удался.
— Наша Ревекка… Уж она отмочит…
Другие мамаши, прибывшие сюда на недельку полечить вечно кашляющих детей горным воздухом, на прогулке или в процессе восхождения на дощатую смотровую площадку обращаются к моей матери с расспросами о вещах, которые известны им только понаслышке: победоносный ввод войск, аншлюс, изгнание, эмиграция, бегство, смена паспортов, перемена гражданства, вид на жительство, маршрут дальнейшего странствования… Все это для них точно такие же абстракции, как стратагемы «вынужденная самооборона» или «лица без гражданства» в справочнике по правам человека — или как преимущества и недостатки тех или иных любовных позиций, предложенных в «Камасутре», на взгляд нецелованного гимназиста! И все же они внимательно выслушивают преднамеренно расплывчатые пояснения, даваемые им моей матерью. Она ведь ни в коем случае не хочет, чтобы ее считали отъявленной эмигранткой. Все у нас должно выглядеть столь же невинно, как и в случаях с остальными детьми, которых при первом же приступе кашля матери заставляют поднимать вверх руки и принимаются шлепать по спинке. Чтобы подчеркнуть нашу ничем не примечательную безобидность, мне дарят вязаную боснийскую шапочку с розовым верхом и резную хорватскую пастушью палку, рукоятка которой, смахивающая на рукоять томагавка, представляет собой вместе с тем и пастушью свирель. Экипированный таким образом, я преображаюсь в юного борца за независимость Югославии; я стою на дощатой смотровой площадке, победоносно поглядываю на лесистые склоны соседней горы Медвеника, верх моей боснийской шапочки пузырится на ветру, я играю на пастушьей свирели. Таким образом я на свой лад приветствую лежащий в долине Аграм, и будь я уже тогда соответствующие начитан, мне непременно вспомнились бы слова герцога Бернарда Каринтийского (он считал себя славянским князем), которыми он встретил миннезингера Ульриха фон Лихтенштейна, отправившегося на поэтический турнир, — встретил его на границе, за которой находился маленький, но прелестный провинциальный город на Саве:
«Бог с тобой,
Королевская Венера!»
Маленький коричнево-серый полицейский автомобиль, останавливающийся однажды утром у двух гипсовых колонн, поддерживающих фронтон отеля, прибывает по приказу комиссара полиции, восседающего у себя в кабинете в аккурат на границе между городской чертой Загреба и «областью», в которую входят и смотровая площадка, и сам отель на Слеме. Комиссар не прибыл лично, он прислал вместо себя унтер-офицера с жандармом, а уж унтер-офицер вежливо постучался в дверь нашего номера и передал официальное приглашение немедленно отправиться на встречу с комиссаром.
— Машина ждет внизу. — Произнеся это, он теребит выцветше-бурый нагрудный ремень словно в попытке за него ухватиться и удержаться. — Берите ребенка и немедленно спускайтесь!
Почему так внезапно бледнеет моя мать? Ведь это может оказаться обычным недоразумением! Ее спутали с кем-нибудь, кто ворует серебряные ложки или разыскивается по обвинению в клевете на государственный строй, а то и вовсе с какой-нибудь другой эмигранткой, которая задолжала квартирохозяйке в Аграме и так и смылась из меблированных комнат, не расплатившись? А недоразумение можно утрясти за десять минут, и ровно к половине первого мы вернемся в гостиничный ресторан к накрытому столу: суп с клецками, телятина с запеченным картофелем, шпинат и на десерт — компот из ревеня… Мы садимся в коричнево-серую машину и быстро, как на такси, мчимся по извилистой красивой дороге под гору. Мать сидит спереди, рядом с водителем в униформе, а я — сзади, между унтер-офицером и жандармом. На извилистой дороге меня попеременно бросает то на унтер-офицера, то на жандарма, в зависимости от того, направо или налево мы делаем поворот. В канцелярии нас уже дожидается немолодой господин в штатском — это сам комиссар. Он сидит за письменным столом, стоящим как раз под колорированным в светлые тона фотопортретом юного короля Петра. Пока немолодой господин требует у моей матери черную книжицу «дозволу», я сижу в обшарпанном, желтом, как зубы курильщика, канцелярском кресле и гляжу на улыбающуюся физиономию моего воображаемого товарища по играм — юного короля Петра. Я горжусь тем, что сразу же узнал его, хотя ничего удивительного в этом нет: я помню его лицо на почтовых марках. Да и сейчас фотография короля Петра кажется мне почтовой маркой, разве что увеличенной до чудовищных размеров, вот только зубцы отсутствует (хотя, возможно, они остаются под черной рамой). Именно этой королевской почтовой марке и предъявляет свою «дозволу» моя мать, выложив ее на письменный стол. Немолодой господин листает зеленые страницы этого бюрократического катехизиса для иностранцев, закрывает наконец книжицу, кладет ее на стол и говорит:
— А разве вам не известно, что ваш вид на жительство действителен только в городской черте Загреба? А вы без разрешения живете на Слеме, и эта территория не входит в городскую черту!
Может быть, Динович в конце концов исподтишка свершил свою месть, взорвав ситуацию? Или в администрации отеля отнеслись к предложенным на регистрацию документам с чрезмерным вниманием? Или берлинский «суровый господин» из генерального консульства вознамерился собрать всех проживающих в округе «немецких женщин» в одну горсть, с тем чтобы они стремительно выполнили его указание: «марш домой, в рейх!» Немолодой господин под монументальной почтовой маркой прислал за нами жандармов наверняка по приказу какой-нибудь высшей инстанции. Значит, кто-то на нас донес!
— Вы должны немедленно покинуть гостиницу и вернуться в город!
Тут моя мать, естественно, принимается плакать, тут она говорит сквозь слезы, что на гору мы перебрались исключительно из-за моего кашля, знать-не-зная, что нарушаем этим какое-то предписание. А заканчивает она вопросом, не видит ли сам господин начальник какого-нибудь другого выхода из сложившейся ситуации.