— Получил. Вчера. Через месяц.

Он вышел из дома, солнце сияло вовсю, но на Садовом кольце было ветрено и зябко. Он пошел пешком к Смоленскому бульвару, чтобы договориться в комиссионном насчет продажи мебели. В этот ясный, продутый свежим весенним ветром день все — дома, люди, машины, витрины — виделось особенно резко и выпукло, как в увеличительное стекло. Две девочки прошли навстречу, коленки у них были голые — первые весенние ласточки. Белизна их незагоревших коленок, их раскрасневшиеся от ветра щеки, и беззастенчиво счастливые глаза, и вымытые до блеска по случаю солнечной погоды автомобили, и полыхание стекол в окнах домов — все было таким ослепительным, таким сулящим одну радость и беззаботность и так не вязалось с тем, что произошло с Бенедиктовым и что его ожидало, так несовместимо было, что он вдруг подумал: а что, если и конверт, и ОВИР, и отъезд, и все-все — дурной сон, ничего этого нет, потому что этого не может быть никогда, этого представить себе даже нельзя, господи!..

Но сговаривался он в комиссионном насчет мебели вполне деловито и сговорился наилучшим образом: оценщик придет завтра, осмотрит мебель, а приедут за нею накануне или за несколько дней до его, Бенедиктова, отъезда, он их поставит в известность, как только купит билет. Товаровед не спросил, отчего оп продает всю обстановку разом, товаровед и сам все просек, у него были умные и плутоватые глаза, он догадывается о причинах этой распродажи оптом, но не позволит себе ни о чем расспрашивать, все будет в лучшем виде, не в его правилах обижать клиента, ну и себя, ясное дело, тоже, — тут он улыбнулся Бенедиктову дружелюбно и заговорщически, — он своего не упустит, но и клиента не обмишулит, — а глаза его цепко ощупывали лицо Бенедиктова: явно русак русаком, стопроцентно, куда же он-то намылился?! — да и мебель у него наверняка модерн-стандарт югославский или гедеэровский, на ней тоже немного башлей набежит, антиквариат-то давно уже весь продан-перепродан, а ведь главный профит в нашей системе именно что от антиквариата, а теперь, у кого он еще есть, такие цены заламывают, что хрен что на нем заработаешь, — но клиенту он все равно поможет чем может, симпатичен ему этот клиент, но неужели — из этих?! «Как насчет отъезда уточните, тут же приедем заберем, деньги, ясное дело, по продаже, хоть кому можете доверенность оставить, а насчет оценки — завтра с двух до пяти, лады? Желаю счастья».

И от этой хитрованской, запанибрата, напористости, с которой разговаривал товаровед, и от собственной своей будничной деловитости, и от того, как просто и легко оказалось расстаться с прежней жизнью — с постелью, на которой ты спал и видел счастливые сны, со столом, за которым работал, и со столом, за которым ел хлеб свой насущный, и с книжными полками, на которых стоят в ряд молчаливые твои учителя, их сжатая на века в коленкоровых корешках мудрость и бесстрашный опыт, — от того, как легко и просто оказалось расстаться со всем тем, что делало осязаемой и реальной самую его жизнь, Бенедиктов, выйдя из магазина на набережную, поймал себя на том, что там, в полусумраке комиссионки, пропахшем тлением старого, рассохшегося дерева, ему и самый его отъезд не казался таким уж трагичным, скорее чем-то вполне будничным и заурядным: продаем старую мебель, купим новую, покончим со старой жизнью, начнем новую, отрясем старый прах с наших ног.

Он пересек, жмурясь от бьющего в глаза солнца и от резкого ветра с реки, набережную, перешел на другую сторону, остановился у гранитного парапета, уперся локтями в ноздреватый, холодный камень.

По Москве-реке ходили уже речные трамвайчики, ослепительно-белые на серой, чуть подсиненной отражением неба воде, вода была густа, медлительна, по ней плыли радужными павлиньими хвостами масляные пятна, стекла в рубках трамвайчиков выстреливали прямо в глаза солнечными вспышками, река билась с жирным плеском о камень набережной. Сесть бы на этот кораблик и уплыть!.. Москва-река, Волга, Волго-Донской канал, Каспий или Черное море — сбежать, замести следы, уйти под воду, затаиться, дождаться, пока все забудется, дотянуть до лучших времен и — как ни в чем не бывало: в чем дело? я ничего не знаю, не помню, никакого отъезда, никакого ОВИРа, вы что-то путаете, где мой стол, моя кровать, мои полки с книгами? мне просто надо было побыть одному, в чем дело?! оставьте меня в покое, я вернулся, все в порядке!

Или перейти через реку, напротив — Киевский вокзал, купить билет на ближайший поезд, укатить куда глаза глядят, паспорт в кармане, я гражданин, у меня права и обязанности, снять номер в деревянной районной гостинице или даже просто койку, но только чтоб у окна, белая свежая простыня, подушка колется перьями, тяжелое шерстяное одеяло, укрыться с головой, перехитрить время, спать и не просыпаться и не видеть никаких снов — «какие сны в том смертном сне приснятся?..» — проснутся: доброе утро, в чем дело?! И — все на месте, никаких перемен, никто ни о чем не спрашивает, разве что: где ты был? я волновалась, места себе не находила — уехал, ничего не сказав, не предупредив, я же тебя люблю, я люблю тебя, я не могу без тебя, без тебя я просто умру!..

«Без меня… — подумал он. — Все это будет: река, вокзал, трамвайчики, поезда, солнце, ветер, эта набережная, и этот тип из комиссионки, и мой стол, за которым будет есть свой хлеб кто-то другой, и полки с книгами, все это будет — без меня».

Но представить себе Москву, и солнце, и ветер, и книги без себя он не мог, нельзя себе представить мир, в котором тебя нет, жизнь, в которой ты отсутствуешь. Что же до предстоящей ему там жизни, Бенедиктов не только был не в силах представить себе ее, но и гнал от себя эти мысли, боялся в них заглянуть и увидеть свое отражение на дне колодца в черной воде.

Он поднялся мимо гостиницы «Белград» обратно на Смоленскую, перебирая в уме дела, которые ему предстоит сделать в ближайшие дни, часть — даже сегодня: голландское посольство — за въездной визой, австрийское — за транзитной, букинистический — договориться насчет продажи книг, нотариальная контора — копия диплома, копия водительского удостоверения, потом — в Одессу к сестре и на могилу мачехи, потом…

Он стоял на троллейбусной остановке у высотного здания МИДа, троллейбусы приходили и уходили один за другим, «букашка», десятка, семнадцатый, а он все стоял, он забыл, что ему надо делать, куда идти. Голова была пустая, в ней свободно гулял этот резвый весенний ветер, солнце режет глаза, закроешь веки — багровые круги и шары еще долго буравят зрачок.

Весна, весной на улицах девушек становится вдвое больше, они расцветают первые, а уж за ними тянутся почки, листья, трава, цветы, они кажутся все до единой долгоногими вестницами счастья. Боже, если бы я мог полюбить одну из них, любую, наугад, первую, которая пройдет мимо, если бы только я мог полюбить, если бы я мог позабыть ту, которой уже нет и полюбить эту, — господи, я прошу у тебя такой малости! — то чары развеялись бы, рок отступил и — никуда ни ехать, ни бежать, ни менять кожу… Господи! Такая малость!..

…Улица Герцена, начало осени, воскресенье, восьмой час вечера. Ни души — вся Москва на дачах, в лесу, по грибы: прощание с летом. Я жду тебя у театра Маяковского, солнце еще не зашло, тень делит улицу пополам. Каждый шаг, шуршание автомобильных шин, человеческая речь отчетливо слышны издалека, стены размашисто отражают звуки, и, стоя у театра, я слышу, как смеются дежурные гаишники у Никитских ворот. Безлюдно, просторно, и от этого светло и печально на душе. Я жду тебя, тебя все нет, плотная синяя тень перемещается, ширится, словно вода в прилив, заполняет собою высохшее асфальтовое русло улицы. Я гляжу, как надвигается на противоположный тротуар тень, и когда она лизнула бордюр тротуара, там, в самом конце улицы Герцена, у Манежа, раздалось отчетливо и дробно: «цок-цок-цок-цок». Это ты идешь легко и ловко на своих «шпилечках», я услышал и понял, что это ты, раньше, чем увидал тебя, — «цок-цокцок», я дождался тебя, на тебе, я это ясно вижу издали, что-то синее-синее, а над синим — твое лицо под разметавшимися волосами, «цок-цок-цок», ты переходишь улицу, и от смены света, оттого, что с солнца ты вошла в тень, лицо твое вдруг вспыхивает, загорается розовым сиянием. Ты идешь ко мне, как свечечка, и я бросаюсь к тебе навстречу, чтобы — не дай бог! — ветер не задул эту свечечку, чтобы ты донесла ее до меня, и вдруг понимаю, как я люблю тебя.