Потянувшись через стол за сигаретой, Бенедиктов невольно оглядел Бориса Ивановича. Тот явно переменился — ни дешевого, плохо выглаженного пиджака, ни повязанного тугим узлом мосторговского галстука. На нем был вполне модный и несомненно импортный, финский или голландский, темно-серый костюм с широкими лацканами, белоснежная сорочка, одноцветный строгий галстук. Он переменился, Борис Иванович, и в лице его тоже появилось нечто новое — оно стало покойнее, что ли, увереннее в себе. Он стал сановитей — нашел точное слово Бенедиктов, — он просто перешел в другую весовую категорию, только и всего.

— Мне нечего добавить к тому, что я написал в заявлении, — сказал Бенедиктов, прикуривая от протянутой Борисом Ивановичем зажигалки, — Вы ведь ознакомились с ним?.. — И неожиданно для самого себя с этаким вызовом, с гаерством неуместным добавил: — Борис Иванович.

Борис Иванович и глазом не моргнул, прикурил в свою очередь и как бы мимоходом поправил Бенедиктова:

— Борис Севастьянович. — И, глубоко затянувшись сигаретой, откинулся на спинку кресла-вертушки, — Естественно, ознакомился.

— Стало быть, не вы меня, а я вас слушаю, — улыбнулся Бенедиктов и тут же устыдился этой унизительной, заискивающей улыбочки, такое к себе почувствовал отвращение, что, не сделав и двух затяжек, смял в пепельнице сигарету и демонстративно усмехнулся: — Если у вас есть, что мне сказать.

А в ответ на свой вызов как бы услышал, во всяком случае, ему показалось, что он и в самом деле слышит, что подумал в этот миг Борис Севастьянович.

«Есть, — услышал он. — Есть-то есть, только я тебе все равно этого не скажу».

«Так ведь я и так знаю, — подумал про себя в ответ Бенедиктов. — И ты знаешь, что я знаю».

«Конечно, знаешь», — услышал Бенедиктов ответную реплику: спектакль разыгрывался по законам надлежащего жанра, это было похоже на театр мимики и жеста, где все актеры — глухонемые, но зрители слышат все, что они должны услышать, из наушников, вделанных в подлокотники кресел. — «Конечно, знаешь, но что из того, что знаешь?..»

Вслух Борис Севастьянович сказал другое:

— Мы внимательно и, поверьте, очень доброжелательно ознакомились со всеми деталями, но, к сожалению, не нам это решать.

«Врешь, — подумал Бенедиктов, — именно вам решать, больше некому».

А Борис Севастьянович завершил вслух свою мысль:

— Это вне прерогативы Министерства культуры, поскольку речь идет не о пьесе, которую министерство у вас, Юрий Павлович, приобрело или заказало, а значит, и обязано было бы нести за нее ответственность во всех отношениях., а о, назовем уж вещи своими именами, киносценарии, на который у вас договор совсем с другим ведомством. Вот туда-то вам бы и обратиться…

— Но ведь речь идет о театральном спектакле, приглашение пришло от театра. Госкино не имеет к этому ни малейшего отношения! — перебил его Бенедиктов.

Но Борис Севастьянович будто и не услышал его:

— Мы консультировались, более того — всячески старались посодействовать вам… Что же до нашего министерства, то, поверьте, мы тут бессильны. Как говорится, и хотели бы в рай, да… — Помолчал и прибавил погодя, глядя в глаза Бенедиктову: — Тем более при данных конкретных обстоятельствах.

— Каких обстоятельствах? — не сдавался Бенедиктов. — Что вы имеете в виду?

— Если вас не удовлетворяет мой ответ, — не отвел глаза Борис Севастьянович, — попробуйте записаться на прием к министру, я могу помочь вам встретиться с ним, он вам лично на все ответит. Я могу позвонить ему хоть сейчас, — и потянулся к телефону, а Бенедиктов вновь услышал, что Борис Севастьянович думает на самом деле:

«Если ты настаиваешь, я позвоню министру, и он тебя, можешь не сомневаться, примет и даже обласкает, наговорит все, что в таких случаях следует… Неужели ты такой, мягко говоря, настырный?..» — и уже было начал набирать номер по внутреннему телефону.

Но Бенедиктов остановил его:

— Судя по всему, эта моя встреча с министром ничего уже не изменит, я так вас понял, Борис Иванович? — На этот раз Бенедиктов назвал его прежним именем без умысла.

— Севастьянович, — вновь поправил его тот, — наверное, у вас есть знакомый — Борис Иванович, вот вы все время и путаете. А я — Борис Севастьянович. Впрочем, это неважно.

— Борис Севастьянович, — согласился Бенедиктов и вновь услышал мысли собеседника.

«Чего там, — слышал он Бориса Севастьяновича, — называй меня хоть Васей, не в этом дело. Не трать понапрасну усилий. А в том дело, что, как видишь, круг замкнулся. Полный круг. Мы своей точки зрения не меняем. И знаешь почему? Ты ведь выйдешь отсюда и обязательно все выболтаешь своим дружкам. Ты думаешь, что этим выставишь нас в невыгодном свете, что это будет нам во вред. Дудки! Наоборот даже, если хочешь знать. Посочувствуют тебе твои дружки, повозмущаются, потешатся словоблудием, а про себя выводы сделают, какие надо. Поверь мне, у меня опыт по этой части. Факт. Вот так-то. Как нужно вам чего-нибудь от нас, в ту же заграницу, к примеру, так к нам бежите: помогите, дяденьки хорошие! А как нам от вас нужно, так вы и нос воротите?! Из-ви-ни-те, Юрий Павлович!»

А вслух сказал Бенедиктову:

— Не огорчайтесь. Еще не один сценарий напишете, Юрий Павлович, не одну пьесу. Будут приглашения — милости просим, поддержим, можете не сомневаться. Вы поймите, для нас это даже важнее, чем для вас. Для вас — просто еще одна премьера за рубежом, просто приятно, что перевели ваше произведение, поставили постановку, не более. А для нас это факт политический — советскую пьесу поставили в Лондоне или в Нью-Йорке, ее придут посмотреть тысячи простых американцев, это же лучшая пропаганда! Мы на эти вещи смотрим шире, и прежде всего — политически. Так что на нашу поддержку в будущем можете твердо рассчитывать, Юрий Павлович.

И Юрию Павловичу ничего не оставалось, как сказать:

— Спасибо. Надеюсь. — И встать, пожать Борису Севастьяновичу руку и несолоно хлебавши уйти.

…На Арбате дождь сменил снежную крупу, ветер бросал в лицо холодные плевки осеннего ненастья.

Круг замкнулся, думал Бенедиктов, пробираясь сквозь будничную арбатскую толчею, замкнулся круг… И не в том было дело, что его не пускают в Лондон, плевать на Лондон. Круг замкнулся, он это ощущал почти физически. И не в Борисе Севастьяновиче или Борисе Ивановиче дело, они всего-навсего — ножка циркуля, очертившего вокруг него этот замкнутый круг.

«Что ж… — думал Бенедиктов, идя Арбатом к Садовому кольцу, — что ж…»

Я — как человек, разобравший остановившиеся вдруг, единственные свои часы — колесики, маятники, винтики, шестеренки — и бессильный собрать их вновь, заставить их опять отсчитывать время, заставить это время двигаться — вперед ли, вспять…

Вокруг меня все торопятся, спешат, опаздывают, сверяют на бегу часы, у одних они идут вперед, у других отстают, и лишь мое время — остановилось, застыло.

Может быть — но я в этом не посмею признаться даже самому себе, — может быть, я уже не люблю тебя?..

13

Билет был куплен на десятое мая, самолет улетал из Шереметьева в семь двадцать утра, багаж надо было привезти на таможенный досмотр накануне.

Из квартиры вывезли мебель, книги, люстры, холодильник, телевизор, деньги за все были получены, он оставил себе ровно столько, чтобы съездить на могилу мачехи, остальное отдаст сестре. С друзьями он распрощается накануне отъезда, он никого не будет звать, кто захочет, и так придет, это будут не первые проводы в мастерской Борисова. «Тризна» — называл их Лева.

Он прилетел в Одессу в среду, сестра была на работе, и потом у нее еще были уроки в вечерней школе, она не могла пойти с ним на кладбище.

Стоял тихий, безветренный день; притомившись торопливым буйством южного апреля, природа подремывала, набиралась сил перед последним рывком в лето.

Бенедиктов шел крутым подъемом через старую часть кладбища, мимо скособочившихся, замшелых могильных камней, люди, погребенные под этими камнями, давно истлели и рассыпались в прах, истлели и рассыпались в прах и те, кто поставил эти памятники умершим до них, память о тех и о других тоже истлела и стала прахом, вечно лишь время, думал Бенедиктов, лишь жизнь и смерть, лишь неустанное превращение одной в другую. И все-таки имя этому не смерть, а — жизнь.