— А — о сути дела?.. — спросил настойчиво Егорофф и, не дав ему ответить, перевел разговор на другое: — Кстати говоря, не в одном только гонораре сложность. И, увы, тут мы бессильны — это решительное требование некоторых кругов у вас на родине…

— Каких еще кругов? — вспылил Бенедиктов, но сдержался, спросил спокойнее: — Я не понимаю, о чем и о ком вы говорите?..

— Так вот, здесь, в Москве, я столкнулся с категорическим требованием некоторых кругов изъять из рукописи те пассажи, — он так и сказал: не «места» или «фрагменты», а именно «пассажи», — где автор не слишком, скажем так, почтительно пишет о священнослужителях, церкви и вообще о Господе Боге. Они считают, что этого не следует печатать ни при каких обстоятельствах.

— Она не верила в бога, да, — подтвердил Бенедиктов. — Но это дело ее собственной совести.

— Тем не менее автор выдает с головой свой атеизм, а, как считают эти круги, при нынешних обстоятельствах…

— Автор давно умер, — оборвал его Бенедиктов, — Она умерла, как и жила, атеисткой. У нее была своя вера, но вам этого не понять, — И невольно прибавил с неожиданной печалью: — Может быть, как и мне.

— Как и те пассажи, — не услыхал его возражений Егорофф, — где речь идет о ее вере в то, что марксизм — пусть и без крайностей и ошибок «культа личности», я цитирую самого автора, — единственное учение, которому принадлежит будущее. Это, на взгляд тех же кругов, о которых я говорю, роковое заблуждение, пусть у данного автора и вполне, не сомневаюсь, искреннее…

— Она верила в это всю свою жизнь, — не дал ему договорить Бенедиктов. — И именно эта ее вера, или, на ваш взгляд, заблуждение, и побудила ее написать то, что она написала. В этом весь смысл ее книги.

— А может быть, и трагедия ее жизни?.. — не то опечалился, не то возразил Бенедиктову Егорофф. — Я уже сказал, это мнение и требование не издательства, которое я представляю, а определенных кругов, стоящих вне моей компетенции, но с которыми мы тоже не считаться не можем.

— Да кто они такие, эти ваши круги, черт побери? — взорвался-таки Бенедиктов. — Какое мне дело до них?!

— Кстати, я хотел бы воспользоваться случаем и высказать мое о них впечатление, может быть и беглое, ошибочное, однако же… А заодно узнать и ваше мнение… — То, чем он хотел поделиться с Бенедиктовым, видно, и на самом деле живо занимало его и было почему-то очень важно. — Те лица, с которыми мне довелось познакомиться тут, у вас, произвели на меня, за редким исключением, впечатление, как бы вам сказать… Простите, но мне нелегко подобрать выражение, особенно по-русски… но они мне показались личностями эйфорическими… Да, именно так — эйфорическими, так они, извините, пуритански нетерпимы… Вы этого не находите?.. Если я говорю что-нибудь не так, вы должны меня простить, может быть, я их мало узнал или совсем не понял… И вообще все это напоминает мне… Знаете, у нас на Западе есть такие маленькие театрики, некоммерческие, почти любительские, билеты на их спектакли не продаются в кассе, а раздаются только друзьям и знакомым… Так вот — только поймите меня правильно! — мне кажется, что авторы и герои спектакля, о котором я говорю, в глубине души более всего опасаются как раз того, что в зал придет не заранее приглашенная и благожелательная публика, а, как у нас, в Европе, говорится, человек с улицы, толпа. Я понятно говорю?.. И что этого человека с улицы они опасаются даже больше, чем ваших властей предержащих. Нет?.. Вы не согласны со мною?.. — и настойчиво заглянул ему в глаза.

— Не пойму, уж извините, почему вы заговорили об этом именно со мною? — уклонился от этой темы Бенедиктов. — Речь шла, помнится, совсем о другом.

— Речь идет о России! — с неподдельным чувством воскликнул Ваня, — О судьбах России, как ни выспренно это может прозвучать!

— Что вам, собственно, до России? — поднял на него глаза Бенедиктов, — Россия — тут, вы — там…

— Русским, — настоял Ваня, — можно быть и оставаться, живя и не в России, Юрий Павлович. Вспомните хотя бы князя Курбского. Да, наконец, Герцен!

— Вне России, со всеми ее болестями и бедами? Быть русским со стороны?!

— И тем не менее! Я — русский, вы — русский, неужели нам не понять друг друга?! Я с вами, Юрий Павлович, совершенно откровенен, как на духу, — огорчился Егорофф, — а вы будто опасаетесь меня… Вы русский, я русский… — повторил он как заклинание и негромко, с искренней болью выдохнул — Доколе, господи, доколе?!

— Что вы знаете о России, Ваня? — Бенедиктов и не заметил, как все-таки назвал его вслух Ваней, — Но если вас действительно интересует мое мнение… Так вот, Россия — какая она на самом деле, нравится ли она кому бы то ни было, вам ли, даже мне, кому угодно, или не нравится, — она обойдется без доброхотов, без вас, Ваня, как, очень может быть, и без меня, хоть и горько в этом признаваться… А вот мы без нее… — но договаривать не стал — не им это было сказано, не им выстрадано.

— Доколе?! — еще тише, одними губами повторил Егорофф и, вздохнув, словно ставя точку на своих невеселых размышлениях, вновь перешел к делу: — Однако вернемся, Юрий Павлович, как принято говорить, к нашим баранам, я имею в виду ваше согласие на… — но остановился, как бы ожидая, что собеседник сам закончит за него эту мысль.

Но Бенедиктов вдруг вспомнил мать — твердую, несгибаемую ее властность, жесткую складку тонких губ, обесцвеченные болезнью, не лгавшие никогда глаза, и комнату, сиротски-опрятную, с накрахмаленными марлевыми занавесками на окнах, затененных разросшимся диким виноградом, в которой она умирала и где стоял невыветриваемый запах лекарств и умирания, и это ее «с вашего позволения»…

— Нет, — резко сказал он, — ни одной строчки, ни одной запятой я не позволю изменить, не ждите моего согласия, его не будет. — И, поймав на себе удивленный и, как ему показалось, насмешливый взгляд Егороффа, вдруг с ужасом понял, что попался, как муха в мед, что невольно как бы дал согласие и теперь ему отступать уже некуда и поздно, и потому-то и глядит на него Ваня с откровенной насмешкой, что только того и добивался, только того и ждал.

Егорофф тут же откликнулся с полнейшей готовностью:

— О’кей! Ни одной строчки, ни одной запятой, полная гарантия! О’кей! Или, как у нас, русских, заведено, по рукам! — привстал с кресла, перегнулся через столик, протянул Бенедиктову руку.

— А разве я дал вам согласие? — не подал ему своей Бенедиктов. — И не подумаю! Ты торопишь события, Ваня!

Тот услышал это его «ты»:

— Вот хоть и на брудершафт не выпили, а… — И, будто не услышав оскорбительного тона Бенедиктова, улыбнулся: — Что ж, давай на «ты».

Но Бенедиктов не ответил ему, молчал.

— Хорошо, — согласился с его молчанием Егорофф, — останемся на «вы». Но, может быть, вы позволите называть вас не по отечеству, — он так и сказал: «по отечеству», а не «по отчеству», — а просто Юра?.. Вы меня — Ваней, я вас — Юрой?..

— Сколько угодно, — пожал плечами Бенедиктов: разговор исчерпан, точка поставлена.

Но Ваня это истолковал по-своему:

— Спасибо. Так, стало быть, вот я о чем еще хотел… Что ни говори, а денежную сторону нам с вами все-таки придется обусловить…

— Но я ведь дал вам уже свой ответ! — стоял на своем Бенедиктов.

Но Егорофф будто и не слышал его:

— Сейчас, в данный момент времени, вам эти деньги, может быть, и не нужны. Но кто знает, не понадобятся ли они вам впоследствии…

— Когда?! — вскинулся Бенедиктов и вдруг испугался: Ваня от своего не отступится!

— Когда-нибудь, — неопределенно развел руками Ваня, — кто это может знать наперед… — И, опять мягко улыбнувшись, процитировал: — «Скажи мне, кудесник, любимец богов, что сбудется в жизни со мною?..» Во всяком случае, Юрий, можете положиться на меня, ни один сантим из гонорара вашей матушки не сможет быть израсходован без вашего согласия. Или — и вашей сестры, Ирины Павловны, это вам самим решать, ваши семейные финансовые отношения. Кстати, — неожиданно вспомнил, — вы не поддерживаете связи с вашим дядюшкой в Хайфе?..