— Дура, — повторила Ева, — потому что глупо искать за тридевять земель того, чего нет в тебе самой.

— А чего не было в Майе? — полюбопытствовал Ансимов.

Бенедиктов, как бы издалека слушая их, подумал, что они говорят о Майе в прошедшем времени, словно о мертвой, будто она умерла и исчезла навсегда, как Дима Куликов. И себя самого тоже поймал на том, что слушает их и не перебивает, словно предмет их разговора не имеет и к нему никакого касательства.

— Чего не было в Майе, по-твоему? — настаивал Ансимов, — Она что, первая, кто навострил лыжи? Или последняя? То, что произошло у них с Юрой, этого со стороны не просечь, это они одни знают, но то, что она решила слинять…

Они и обо мне, подумал Бенедиктов, говорят так, будто и меня здесь нет, будто и я не в счет…

А вслух сказал и сам поразился, как это уже не раз случалось с ним в последнее время, собственному спокойствию:

— А я не хочу — о Майе. Ты не хотела о Диме, я не хочу о Майе. Что вам-то до нее?!

— Извини, — сказал Паша, — я не думал, что ты все еще…

— Все еще, — не дал ему досказать Бенедиктов. — И кончим об этом.

— Все еще!.. — усмехнулась в темноте салона Ева и зло кинула в спину Ансимову: — А ты думаешь — это вообще проходит?! Как ты только пишешь свои шлягеры о любви?!

— Нахальства в тебе явно поприбавилось, — проворчал себе под нос Ансимов.

Они долго молчали.

— Помните, — сказал невпопад Бенедиктов, — Димка говорил: последнюю свою рюмку я тяпну на собственных поминках…

— Помянем Димку, хоть и без водки, — отозвалась Ева. — Он не сбежал от своей судьбы.

У Речного вокзала Ансимов повернул обратно, но теперь за всю дорогу они не сказали друг другу ни слова, и в этом их молчании, думал Бенедиктов, была зрелая, оплаченная опытом целой жизни — а теперь и смертью Димки Куликова, смертью одного из них, — готовность с достоинством принять мир таким, какой он есть, и свой удел — тоже: спокойно, без суеты, без страха.

Ансимов завез Еву домой на Зубовскую, а они с Бенедиктовым поехали в Новоконюшенный, к Конашевичам, — из всех Димкиных близких друзей у них была самая просторная квартира, и поминки по Диме решено было справить там.

Со дня отъезда Майи Бенедиктов впервые переступал порог их дома, и, если бы не поминки, он никогда бы этого не сделал — он не мог простить Тане ее ложь и то, что она покрывала Майину ложь.

Когда они с Ансимовым добрались наконец до Конашевичей, поминки шли уже к концу.

В передней такой знакомой Бенедиктову по прежним временам квартиры их встретила Таня:

— Сколько же можно?! Мы думали, вы уже не придете. Остались, слава богу, одни свои. В кои-то веки все опять собрались вместе!..

Когда они с Пашей раздевались у вешалки, из кухни в гостиную, с блюдом какой-то еды в вытянутых руках и в кухарочьем фартуке, повязанном вокруг пояса, прошел тот самый Ваня — Бенедиктов его сразу признал, — с которым Таня его познакомила на проводах Гроховского, и Бенедиктову беспричинно вдруг пришло на ум, что сейчас должно произойти что-то важное, решительное и чего ему но миновать, как он ни старайся.

Ансимов ушел в комнату, а Бенедиктов замешкался у вешалки, и, когда Ваня прошел обратно на кухню. Таня остановила его и представила Юре:

— Вы не знакомы? Это — Ванечка, друг… даже не знаю, как сказать, друг дома, что ли. Одним словом, это — Ваня, он-то тебя хорошо знает, сто раз расспрашивал о тебе.

Ваня снял с себя фартук, протянул Бенедиктову руку:

— Собственно, я уже имел однажды честь…

Таня ушла в комнату:

— Извини — тьма народу, всех надо накормить, напоить, ублажить…

Бенедиктов и Ваня остались одни в передней.

Этот неведомо откуда свалившийся как снег на голову человек вызывал у Бенедиктова и любопытство, и опаску вместе.

— Не знаю, кто вы Тане и Гене, — сказал он, вешая на крючок куртку, — но ваш интерес ко мне, о котором сказала Таня, простите…

— Надеюсь, вам я буду такой же друг, как и им, — улыбнулся Ваня открыто и чуть застенчиво. — Со временем, конечно. Я давно, по правде говоря, искал встречи с вами.

— Зачем это вам?

— Чтобы поближе познакомиться, поговорить… Хоть бы и сегодня. Только не сейчас и не здесь, разумеется, не стоя же на ногах в прихожей… — И, поймав взгляд Бенедиктова на фартуке, который он держал в руках, улыбнулся еще шире, — Да, кухарничаю… Меня для того сегодня Конашевичи и позвали. Я, к сожалению, никогда не знал слишком близко покойного Дмитрия Куликова, но вот помочь по кухне… Я вообще отменный кулинар. Кстати, у меня и сейчас мясо в духовке… — И, повязав опять фартук вокруг пояса, направился на кухню, на ходу очень серьезно объяснив Бенедиктову: — То есть в первую очередь — кулинар, по призванию, всем остальным я занимаюсь без особой охоты…

Бенедиктов прошел в комнату.

Таня была права: он увидел здесь всех прежних своих приятелей — тех, давних времен. Он сел в кресло в углу, вся стена за его спиной была занята громоздкой музыкальной системой — магнитофон, проигрыватель, тумбы динамиков, полки с пластинками и кассетами. В прежние времена он и Майя любили забежать к Конашевичам просто так, без приглашения, только затем, чтобы покайфовать вечером под музыку — у Гены были отличные записи.

Бенедиктов сидел в углу, в глубоком, покойном кресле, колени его приходились вровень с лицом. За эти три года, что он перестал бывать у Конашевичей, он как бы выпал из этой компании, от него отвыкли, да он и сам чувствовал себя здесь случайным гостем. Впрочем, все изменились — и они, и он.

Изменения коснулись не столько их лиц, думал он, разглядывая их всех в полумраке комнаты, освещенной лишь одним торшером под большим желтым абажуром, изменилось скорее выражение их лиц. Изменилась манера говорить и держать себя, повадка, словно бы эти знакомые ему по прежним временам лица принадлежали теперь другим людям.

И ему опять пришло в голову то же, что и тремя часами раньше у гроба Димы: если прежде, лет десять назад, они были каждый как бы лишь частью, молекулой чего-то единого и нерасторжимого, подобно муравьям или пчелам, которые только вместе, только вкупе составляют цельный, жизнеспособный организм, то теперь на их лицах лежала печать особости, несхожести судеб и биографий, которые выпали каждому из них на долю и — разъединили их, развели на все четыре стороны света, и каждый из них стал таким, каким стать ему было написано на роду.

Бенедиктов не сразу услышал сквозь неотвязные свои мысли музыку и не сразу узнал голос поющего. Но, узнав знакомый голос и глядя вокруг, на тоже примолкших и слушающих этот голос былых друзей, он поймал себя на том, что сейчас, под эту песню, лица их уже не кажутся ему чужими и незнакомыми, как за минуту до того, что они все, и он вместе с ними, как бы вернулись в собственное свое прошлое, в ту самую их пору весенних распутиц и невнятных ожиданий. Тихий, глуховатый голос звал их вернуться к самим себе, какими они некогда были, и лица их тоже стали такими, какими были тогда, — открытыми, доверчивыми, бескорыстными: «Возьмемся за руки, друзья, возьмемся за руки друзья, чтоб не пропасть поодиночке…»

К Бенедиктову подошла Таня, тихо позвала:

— Пойдем, я хочу поговорить… Пойдем!

Он пошел за нею в спальню, там никого не было.

— Выпьешь? — спросила Таня, садясь на кровать, — Ты совсем не пьешь теперь? — и налила в две рюмки коньяк из бутылки, стоявшей на низеньком столике.

Юрий сел напротив нее на пол.

— Дима повесился потому, что ему даже пить надоело, — пришла к странному умозаключению Таня и задала вопрос, который Бенедиктов давно от нее ожидал и который ему задавали все: — Что — Майя? Ты что-нибудь знаешь о ней?

— А я сам по себе совершенно уже тебе неинтересен? — усмехнулся он без обиды.

— Мне — можно, — поставила она свою рюмку обратно на стол, — я Майку очень любила. Хотя перед ее отъездом мы и…

— Знаю, — оборвал он ее. — Все знаю.

— Ты о том, что она приходила к нам с этим ее?..