Запыхавшиеся женщины, не выпуская ведер, смотрели то на горящую избу, то на Агне и Марию, не зная, как поступить. И Мария еще раз сказала:
— Бросьте… Ничем мы тут не поможем. — А сама подумала: «Кто знает, как бы я запела, если б не ихний, а наш дом так полыхал, не приведи господи».
Билиндене опустилась на колени, ухватилась обеими руками за край ведра и пила большими глотками, словно неделю маялась без воды. Потом стянула с головы платок, вытерла им вспотевшее лицо, шею, провела по груди под блузкой и шлепнулась рядом с Марией. Присела и старая Кунигенене, а ее муж, оттаскивая подальше от огня лестницу, сказал:
— Слава богу, что все целы, не сгорели. А изба — дело наживное. Лесничий поможет лесом, позовем соседей — и будет новая.
Женщины, усевшись в ряд, дышали с трудом, то и дело вытирая застилающий глаза пот, и молчали, изредка поглядывая на Агне. Она сидела, прислонившись к сосне, и, не поднимая головы, смотрела в землю.
«Надо что-то сказать, утешить ее, — думает Мария. — Но что тут скажешь, как утешишь, когда вся жизнь идет прахом? Только что похоронила мужа, а тут опять… С ума можно сойти. Не дай боже оказаться на ее месте. Меня бы прямиком в сумасшедший дом отвезли», — думает она, а вслух произносит:
— Не знала, что ты такая смелая. И проворная, что кошка. Шмыг в окно — и нет ее. Только ноги успела увидеть…
Но Агне продолжает сидеть, низко опустив голову, уставившись на усыпанную сосновыми иголками землю.
И вдруг со страшным грохотом провалилась крыша горящего дома, обрывая разговор женщин. Они испуганно смотрели на огонь, на рои искр, взлетающие высоко в небо, вытирали пот и молчали.
— Хорошо, что ветра нет, а то и лес занялся бы, — сказал Кунигенас и обратился к жене: — Шла бы ты домой, ведь огонь в плите оставила.
Старая Кунигенене, будто молодица, вскочила на ноги, а вслед за ней и Билиндене.
— И я побегу… Дети одни дома, — сказала она и поспешила за соседкой.
«Каждому своя рубашка ближе к телу», — подумала Мария, провожая глазами удаляющихся женщин. Придвинулась поближе к Агне, гладила ее волосы и говорила:
— А ты, наверно, огонь в плите оставила… Много ли надо, чтоб уголек выкатился…
— Я не топила плиту! Ты понимаешь? Даже не подходила к ней, — сказала Агне, подняв жесткой яростью пылавшее лицо.
Марии даже плохо стало от произнесенных с такой злостью слов.
— Чего ты на меня кричишь? Разве я тут виновата?
Агне не ответила. Только глубоко-глубоко вздохнула, уперлась локтями в колени, закрыла ладонями лицо, не желая ничего ни видеть, ни слышать.
Строения лесхоза прижимаются к окраине городка: издали видна обзорная башня, вроде своеобразной колокольни. Летними месяцами в ней день напролет сидит человек и оглядывает лесистые окрестности — не курится ли где дымок, не горит ли лес. На дворе здесь постоянно жужжит лесопилка, пахнет древесиной и опилками — они высятся горами. Вся контора лесхоза помещается на первом этаже, а наверху живет семья директора Аверко. Аверко — нездешний. И не литовец даже. Украинец. Или хохол, как он себя часто называет. Войну он закончил в Литве, здесь и остался, потому что на родине, как он говорит, лишь головешки да пепел. Женился на литовке, уже успел обзавестись двумя дочками и сам неплохо говорит по-литовски. Они с Винцасом хорошо ладят и почти во всем единодушны. А если кому-то и приходится уступить, то чаще всего директору. В таких случаях он похлопывает Винцаса по плечу и говорит:
— Тебя слушаюсь. Хозяйничать ты умеешь!
И всегда встречал его Аверко не как подчиненного, а как долгожданного гостя, часто и сам навещал лесничество Винцаса, и уже во дворе раздавался его голос:
— Ну, лесничий, ставь на стол свои соленые боровики.
Поэтому Винцасу показалось странным, что сегодня директор встретил его сдержанно, почти холодно. Столкнулись они в узком коридоре конторы, где и разминуться трудно. В другом месте, наверно, он бы и не остановился, шел и прошел мимо — такой равнодушный и чужой, но в тесном коридорчике деваться было некуда, пришлось задержаться. Но руки не подал, а только как-то странно спросил:
— Значит, приехал?
— Приехал, директор.
Помолчал, о чем-то думая, затем с прохладцей в голосе велел:
— Иди в мой кабинет, подожди.
«Наверно, из-за Стасиса гневается, — подумал Винцас. — Наверно, его тоже немало таскали, не посмотрели, что директор. Тем более — ты директор, вот и отвечай за своего лесника: почему ушел к лесным, какого черта искал там? Да и сам ты чего стоишь, если твой брат к врагам бежит? Наверняка директор так думает. А как иначе ему думать, когда такое творится. Может, и вызвал только затем, чтобы сказать: иди ты на все четыре стороны, не нужны мне такие лесничие. И ничего ему на это не скажешь, никому не пожалуешься». Такое время. Каждый боится, каждый смотрит, лишь бы подальше от тех, которые хоть малость стакнулись с лесными, лишь бы его самого не заподозрили и не взяли за шкирку, как нашкодившего щенка. А Стасису было на все наплевать. Сколько ему говорилось, сколько объяснялось — и по-хорошему, и со злостью, на все он наплевал. Даже и в тот последний раз, у старой березы, когда говорил ему, чтобы бросил все и уезжал обратно в город, когда прямо-таки умолял пожалеть Агне, их всех, он рассмеялся в глаза: «А что ты мне сделаешь, если не послушаюсь? Властям предашь?» Видать, ему и в голову не пришло, что не только судом власти можно наказывать. Ясно, он не подумал об этом. Ему, наверно, казалось, что и на сей раз все кончится словами, как кончалось раньше. Если бы подумал иначе — неизвестно, кто из них лежал бы сегодня на песчаной горке. Но ему было на все наплевать. Над самыми серьезными словами он только насмехался. Даже на угрозы плюнул да еще послал подальше. Как молокосос, радовался висящему на плече автомату да издевался: мол, что ты мне сделаешь. Ни об Агне, ни о них с Марией, даже о своей жизни не подумал… За легкомыслие всегда приходится расплачиваться. И за свои преступления тоже. Раньше или позже. А ему казалось, что разговоры останутся разговорами…
Вдруг открылась дверь кабинета — и вошел Аверко, а за ним второй мужчина, при виде которого похолодело сердце. От таких встреч добра не жди. Впервые, когда заем собирал, потом на похоронах Стасиса, а теперь вот опять. «Слишком часто», — подумал он, а Аверко сказал:
— Вот приехал.
Толстяк был в светлом костюме, воротничок рубашки расстегнут — не подумаешь, что военный. Да еще какой!
— Здравствуйте, товарищ Шална, — пожал руку так, словно пытаясь выразить что-то, известное только ему одному.
— Так я вас оставлю, — то ли предложил, то ли спросил Аверко, но все еще стоял посреди кабинета такой хмурый, какого никогда прежде не доводилось видеть. И только когда толстяк кивнул головой, директор повернул к двери и уже с порога еще раз бросил взгляд, в котором было и удивление, и приговор, и сочувствие — все сразу. Плохи дела, если на тебя смотрят такими глазами.
Когда в коридоре затихли шаги директора, толстяк сказал:
— Пора нам поближе познакомиться, товарищ Шална. Моя фамилия Буткус. Простите этот вызов сюда, но, думаю, сами понимаете, что, в силу некоторых обстоятельств, так лучше, чем мне ехать к вам. Правда?
Винцас пожал плечами — поступайте как знаете, это меня не касается. «Очень уж скверное начало. Слов много, и все такие интеллигентные, ласковые, что добра уж точно не жди. Когда так мягко стелют — жестко спать будешь».
— Почему вы молчите?
— Мне все равно.
— Нет, так будет лучше. Увидели бы меня у вас — и пошли бы догадки, ведь от людских глаз не спрячешься. А нам с вами разговоры не нужны, правда?
«Вишь, снова как с большим барином разговаривает. И за себя, и за меня, словно с дружком или сообщником, с которым все заранее условлено, и только остается подтвердить это. И куда он повернет, если так начал?»
— Должен предупредить вас, товарищ Шална, что все, о чем мы здесь будем беседовать, должно остаться в строжайшей тайне. Ни один человек не должен знать о нашем разговоре, чем бы он ни закончился. Вы понимаете?