Изменить стиль страницы

— Спасите!.. Люди!.. Спасите!.. Люди, горим!

Кричит изо всех сил, даже голова раскалывается, в ушах стоит звон, а в сердце — сладкая истома: слава богу, не мы… Самой стыдно этого чувства, но она не может избавиться от него. И кричит еще громче. Уже не кричит, а визжит не своим голосом, словно ее режут, сквозь слезы не видя ни дороги, ни бегущих навстречу людей.

* * *

Вывел Гнедую из густого подлеска, довел до проселка, прыгнул в повозку и вполголоса сказал:

— А теперь поспешим, милая.

Лошадь, кажется, поняла человеческую речь и пустилась рысцой, даже кнут не понадобился.

«Страшный ты человек, — сказал он себе. — Никто и не подозревает, какой ты страшный человек. Если бы другие тебя насквозь видели — камнями закидали бы, повесили бы на первой попавшейся осине… И правильно бы поступили, потому что таким не место на земле. Хотя, откровенно говоря, в эти времена землица носит много таких, на тебя похожих. Только они прикрываются красивыми словами о любви и долге перед родиной, о свободе и независимости Литвы, о будущем и судьбе народа. Слова, конечно, всякие можно придумать, но это ничего не меняет. Какая разница, что ты говоришь и во имя чего направляешь оружие на другого человека. Нет разницы. Так или иначе, а человека нет. Самое печальное то, что у каждого находится, в чем обвинить другого, что сказать ему, приговоренному к смерти… И все правы. Хотя бы уверены, что есть только одна правда — их правда. Или отдельная правда у каждого. Как и твоя. Но черт бы побрал, ведь так и есть. Только чаще всего мы боимся этой своей правды, скрываем ее ото всех, словно в наморднике годами ходим. Многие так и умирают в этом наморднике, даже не попытавшись сбросить его. Будто не свою, чью-то, навязанную, жизнь проживая. Интересно было бы взглянуть на мир, если б в один прекрасный день всем разрешили делать то, что они хотят, о чем многие годы тайком мечтали, чего желали… Любопытная была бы картина, если бы все сразу сбросили с себя намордники и стали поступать по-своему, как им повелевает собственное понимание. Вот сказали бы всем: плюнь на все, не бойся ни бога, ни черта, ни властей, не обращай внимания на разговоры и думы других людей, делай что хочешь, живи как знаешь… Наверно, и представить нельзя, что бы творилось на земле. А ведь правда, что в каждом человеке сидит дьявол или хотя бы несколько бесенят. Попробуй выпусти их в один день на волю. Все наши понятия о жизни перевернули бы вверх ногами, не оставили бы камня на камне. Разрушили бы все до самого основания, и никто бы уже не разобрался — где добро и где зло… Да и теперь трудно разобраться, что да как. Сами люди дали себе волю в это страшное время. Говорят, за Литву идут, а на самом деле старая обида или зависть ведет. У одного власти отрезали кусок земли, отдали другому, вот он и хватается за винтовку. И не во власть стреляет (где уж ты, человек, убьешь власть, если она вроде святого духа: и вездесуща, и не увидишь ее нигде), а прямо в того, который принял этот лоскуток земли. Мало ли накопилось у людей обид и зависти? Ты вот хотя бы для себя пользы не ищешь, не из-за своего добра. Больше о других думаешь, чем о себе. И хотя ты страшный человек, все же не страшнее других. Если есть бог, то видит, что точно не для себя выгоды искал».

— Винцас!

Услышал так явственно, будто Стасис сидел в повозке. Поначалу замер, а потом на всякий случай обернулся, но, как и думал, в повозке не было ни души.

«Надо взять себя в руки, — приказал себе. — Надо нервы поберечь, а то эдак и с ума сойдешь. Уже второй раз за это утро. Тогда на лугу у Версме, а теперь опять. Эдак и в привидения поверишь… А похоронили с ксендзом. И яму освятил, и гроб окропил, молитву сотворил. Певчие всю ночь пели, А может, ему нипочем все эти молитвы и псалмы? Может, как с гуся вода? Ведь неверующим был… Надо выбросить из головы такие мысли. Верующий, неверующий — какая разница? Закопали, засыпали землей, и все кончено, верующий ты или нет. Только верующему, наверно, умирать легче, когда веришь, что ждет еще одна жизнь. Пусть и через чистилище пройти придется и все там вытерпеть, но все равно, наверно, легче умирать, когда веришь, что в конце концов все же попадешь в рай. Жди, как же! То-то и страшно, что как ляжешь в землю, то уж никогда больше не поднимешься. Будешь лежать там, и со временем не только мяса, но и косточек не останется. Как подумаешь, то лучше человеку вообще не рождаться. Не знал бы, что есть такой мир, не видел бы его, и не надо. А когда увидишь, когда испытаешь эту жизнь, то ненасытным становишься — все мало и мало. Поэтому и становишься таким жадным, понимая, что ничего больше человеку не дано — только одна-единственная жизнь. Только последний дурак способен по собственному желанию оставить все и уйти. Есть и такие. И еще сколько их. Только, конечно, среди них не найдешь ни одного человека как человека. У таких не все дома, иначе не скажешь. Что бы и как бы ни было, но человеку надо жить. Пусть хромому, горбатому, слепому, глухому, но — жить».

И вдруг что-то мелькнуло в лесу за дорогой. «Не мелькнуло даже, а все время кто-то бежит по лесу, так и маячит между деревьями», — со страхом думает он, но не осмеливается повернуть голову, не решается прямо взглянуть, только косится в ту сторону и чем дальше, тем больше убеждается: и впрямь кто-то гонится за повозкой. Он нащупывает кнут и вдруг с размаху бьет Гнедую по спине. Кобылку словно подбрасывает с земли. А он все хлещет и хлещет кнутом, гонит лошадь без жалости, хотя бедное животное и без того летит изо всех сил, словно спасаясь от волчьей стаи. Километр, а то и больше мчались как одурелые, пока не подъехали к песчаному пригорку. Колеса вязли по оси, и Гнедая остановилась. Он выскочил из повозки и, обернувшись, долго смотрел на пустынный проселок, оглядывая обочины, но никого не видел и не слышал. Пуща стояла спокойная, только изредка по верхушкам сосен пролетал легкий порыв ветра.

— Двинемся, милая, — вполголоса поторопил кобылку, потому что хотелось поскорее выбраться из вязкого песка, выехать на дорогу получше — подальше от этих мест. Поэтому и в повозку не сел, шел рядом, изредка помогая Гнедой, бока которой поднимались словно мехи. А когда пески кончились, он повалился в повозку, но больше за кнут не хватался: от своей судьбы не уйдешь, хоть целый десяток коней запрягай. И еще подумал: «Надо молебен заказать. Прямо в костел поехать и заказать молебен. Покойная мама, как только являлся ей во сне покойный отец, как только во сне начинал звать ее, тут же заказывала молебен. Откуда узнаешь, что там да как, молебен не повредит. Тем более что не только во снах навещает, но и днем зовет… Может, и впрямь к себе зовет?»

Дом настоятеля, окруженный кряжистыми вековыми кленами, примыкает к костелу. Он привязал лошадь к столбу на площади напротив костела, прикидывая, куда заходить — прямо в божий дом или в дом настоятеля? У ворот на земле сидели нищие — две дряхлые старушки и безногий инвалид средних лет с замусоленной кепкой перед собой. Проходя мимо, он бросил каждому по рублю и бочком протиснулся через приоткрытую калитку. Редко, очень редко он бывал здесь, но каждый раз, входя сюда, испытывал непонятную тревогу, словно в чем-то провинился. Покойный отец говорил: «Богомолами, дети, не становитесь, но костел не забывайте, хоть раз в году помолитесь господу богу». Так он и делал. На каждую пасху ездил в костел. Раньше и к исповеди ходил, и причащался, а теперь уже многие годы только так приезжает, как бы выполняя какую-то обязанность. Даже молитвы позабылись. Может, поэтому и чувствует себя виноватым?

Через приоткрытую дверь ризницы доносились обрывки мужского разговора:

— Откуда я возьму для вас сухую да еще выдержанную древесину? Рады, что такую достали… Мы понимаем, что сухие доски лучше сырых, но откуда их взять?

Винцас узнал голос настоятеля. Узнал он и второго, потому что речь столяра Басенаса и из тысячи отличишь — так он перемешивает польские, литовские, русские слова да еще бессовестно искажает их.