Изменить стиль страницы

— Берите, внучата, — подает нам хлеб бабка Акулина.

Мы опять заученно говорим «спасибо» и, очарованные дедовым домом, мчимся к матери в поветь.

Хорошо нам сидеть в повети на порожке, есть с черным ржаным хлебом мед в сотах, смотреть, как мать весело, совсем не по-взрослому раскачиваясь на ступе-качалке, толчет золотистое сыпучее просо. Хорошо, наверное, и матери глядеть на нас, своих, пусть и маленьких, но надежных и верных помощников…

Пройдет час-другой, и мы, передохнув самую малость, отправляемся с матерью на луг, на другую сторону речки Снови за щавелем, смородиной или по траву для теленка. И опять нам не обойтись без деда Игната…

У нас нет лодки. Вернее, она есть, но с тех пор как несколько лет назад умер наш родной дед Александр Михайлович, она, рассохшаяся и старая, доживает свои последние дни возле сарая. Играя, мы иногда забираемся под нее, гремим заржавевшей цепью, перестукиваемся друг с дружкой, кричим, и она отвечает нам гулким, но уже неживым эхом.

У деда же Игната лодок целых две. Одна маленькая, остроносая с узенькими бортами — рыбацкая, которую дед, конечно, никому не дает; и другая — громадная, тупорылая. На ней можно перевезти с того берега и вязанку лозы, и пуда три-четыре сена, и во время косовицы почти десять человек косарей.

Мы берем у деда ключ от этой лодки и направляемся к речке. Мать, ловко захлестнув на запястье сирицовый ремешок, несет ключ, а мы — весло. Каждый раз нам, понятно, хочется заполучить у деда длинное рыбацкое весло с поперечинкой на конце черенка, но он нам всегда вручает широкогрудое, коротенькое, сделанное специально для бабки Акулины. Мать, правда, от этого расстраивается не очень. Она даже говорит, что править на большой лодке таким веслом лучше: оно загребает много воды и, когда «завесливаешь», не дает лодке разворачиваться по течению. А нам чуть-чуть обидно: все-таки рыбацкое весло — есть рыбацкое…

Интересно и красиво называются у нас на лугу места по одну и по другую сторону речки: Цыганский берег, Колодное, Наспище, Раздоры, Маковое, Проездка. Если мы едем за щавелем или дикой смородиной, то мать правит лодку мимо полуразрушенной плотины на Колодное, а если по траву, то она поворачивает в дальние Велико-Щимельские луга, в Наспище и Маковое. Нам это все понятно. Ведь на ближних займищанских лугах можно нарваться на объездчика Артюшевского, самого грозного и строгого человека в селе, а на дальних Велико-Щимельских нам вольготно и привольно, поскольку объездчиком здесь дед Игнат, здесь его, неподвластные Артюшевскому владения.

Дед службу свою тоже, конечно, несет исправно. На лугу у него и летом, и зимой всегда порядок. Но для нас у деда небольшое послабление. Летом мы можем нажать где-нибудь под кустами травы-гусятника, молодого камыша или густо опутавшей лозовые заросли повилики, которую в наших краях, не знаю уж почему, но зовут березкой. Зимою же в самые лютые морозы, когда случается, что сена у нас в сарае ни охапки, дед Игнат, понимая нашу беду, со вздохом говорит матери:

— Как стемнеет, съездь на Маковье, набери санки.

— Из какого стога? — осторожно, боясь, что дед вдруг передумает, спрашивает мать.

— Из того, что под горою. Только аккуратно.

— Хорошо, — обещает мать. — А санки дадите?

— Дам, егоза, — добреет дед, — куда от тебя денешься?

Мать, целый день выходившая по селу в надежде купить у мужиков сена, улыбается, обнимает нас за плечи. Теперь, если нынешняя ночная поездка удастся, у нее в запасе будет еще несколько дней, и за эти дни она уж, конечно, с кем-нибудь насчет сена договорится.

Мы все с нетерпением ждем вечера. Мать загодя привозит от деда Игната дубовые с широко раскинутыми билами санки. На таких санках два здоровых мужика могут привезти за один раз пудов десять сена. Но мы рассчитываем пуда на три — мать у нас, хоть и сильная, но все-таки женщина. Это мы понимаем.

Часов в семь, как только стемнеет, мать начинает собираться в дорогу: надевает фуфайку, теплый, но не тяжелый платок, умело, по-солдатски, наматывает байковые портянки. Мы тоже тут как тут. Достаем специально просушенные для этого на лежанке рукавицы, натягиваем на ноги латаные-перелатаные бурки с галошами-бахилами, кладем в карман по куску хлеба.

— Вы куда? — останавливает нас вначале мать.

— С тобой.

— А ну марш спать!

— Не-е, — дружно защищаемся мы и не уходим, зная, что мать в конце концов нас все равно возьмет с собой. На холодном темном лугу ей с нами все-таки не так одиноко и страшно.

Подпоясавшись бечевками и ремешками, мы выходим во двор, в последний раз осматриваем санки, проверяем, все ли взяли. А взять нужно многое: вилы, толстую конопляную веревку, рубель, дубовый крючок, которым очень удобно скубти из осевшего, слежавшегося стога сено. Все это тоже, за исключением вил, конечно, дедово.

Вначале мы едем улицей, заснеженной, морозной, лишь чуть-чуть освещаемой неярким сиянием керосиновых ламп в домах да зимними звездами, которые высоко, недоступно горят над нашими головами. В селе по дороге нам никто не встречается. Мы радуемся этому. Все-таки лучше, если мы проедем сейчас по улице незамеченными…

Возле церкви мы сворачиваем к речке и весело ступаем на твердый, будто каменный лед. Сани легко, кажется, сами собой бегут по скользкой, выдутой ветрами пойме, потом чуть тяжелеют на снежной дороге, по которой возят из-за речки сено на лошадях и волах.

— Садитесь, — неожиданно приостанавливается мать.

Мы наперебой кидаемся в санки, усаживаемся рядком на плетенной из лозовых прутьев подстилке, крепко держимся за билы. Мать для начала делает два-три неторопливых шага, словно проверяя, не свалимся ли мы на снег, а потом разгоняет санки все быстрей и быстрей. Они раскачиваются из стороны в сторону, убаюкивают нас своим скрипом и пением. На лугу тихо и студено. Лишь изредка слышно, как где-то вдруг лопнет от сильного мороза льдина и как в следующее мгновение трещина в палец толщиной, словно змейка, побежит наперерез дороге. Но нам ничего сейчас не страшно: ни темноты, ни мороза, ни гулких разрывов льда, потому что рядом с нами мать. Мы с Тасей сидим в обнимку на заиндевевших санях, уже полусонные, грызем захваченный с собою хлеб и смотрим на мать, наверное, еще до конца не понимая, какая она все-таки у нас хорошая и любимая…

Возле указанного дедом стога мы останавливаемся и, стараясь не очень наследить, начинаем скубти сено: мать крючком, а мы руками. Оно такое холодное и жесткое, что это чувствуется даже сквозь рукавицы. Силы наши еще очень слабые, и мы каждый раз вытаскиваем из стога всего по тоненькой косичке осоки, гусятника или овсяницы. Но матери все равно с нами веселей и легче. Она все время хвалит нас, называет своими помощниками, говорит, что одна ни за что бы в этой поездке не справилась.

Наконец сани уложены. Мать становится впереди, а мы изо всей силы толкаем их сзади. Обратный путь самый тяжелый и опасный. Перебравшись через речку, мы ехать улицей не рискуем — вдруг Артюшевский будет возвращаться из сельсовета или из колхозной конторы, — и тогда несдобровать ни нам, ни деду Игнату. Поэтому мы направляемся домой огородами по глубокому, нетореному снегу. Мать часто останавливается отдохнуть, беспокоится за нас — не сильно ли мы устали. Но нам ничего, щеки наши горят на морозе, носы хлюпают, мы готовы ехать дальше, тем более, что уже видно окошко нашего дома, чуть освещенное огоньком низко подкрученной лампы.

Бесшумно заезжаем мы во двор, затаскиваем сено в сарай и, по-взрослому отряхнув рукавицы, идем в жарко натопленную хату. Мать сразу отправляет нас на печь, подает по чашке молока, а потом, захватив толстую коричневую книгу, присаживается рядом и, немного растягивая слова, начинает читать нам сказки про Покатигорошка, про Змея Горыныча с тремя головами, про семь сестер-лебедей. Мы засыпаем под ее тихий, ласковый голос, и, наверное, нам снится подземное царство, ключевая вода, гуси-лебеди, а еще, конечно, занесенные снегом стога на заиндевевшем ночном лугу. Как жаль, что сейчас эти детские сны забылись…