Изменить стиль страницы

Уходят они под вечер, оба высокие, сильные, чем-то даже похожие друг на друга, словно отец и сын. Уже собираясь расставаться, Железняк в последний раз обещает матери:

— Игнат Лукич отмерит все по-хорошему.

— Отмерю, куда от нее денешься, — отвечает дед Игнат и кивает на нас, притихших за коменком. — Вон ведь сидят молочники.

Мы прячемся подальше за печку. Нам почему-то кажется, что Железняк, увидев нас, вдруг переменит свое решение, и тогда мать снова будет переживать из-за этого злополучного сена. Но Железняк совсем не думает ругаться. Мы слышим, как он говорит матери точно так же, как часто говорит ей и дед Игнат, передавая для нас то мед, то яблоки, то рыбу:

— Пусть растут потихоньку.

Мы растем. Не очень, правда, заметно и быстро, часто болеем, простужаемся, кашляем, но все-таки растем и с каждым годом помогаем матери все больше и больше.

Вот и с луга мы уже можем принести пусть по небольшой, но все-таки охапке травы. Теленок ест ее, как нам кажется, с особой охотой, смешно, по-детски шевеля розовыми, чуть влажными губами. К осени он заметно повзрослеет, на лбу у него пробьются коротенькие темно-серые рога, и, бегая по сараю, который станет для него уже совсем тесным, теленок будет грозно стучать ими в шаткую дверцу, стараясь открыть щеколду и вырваться на волю. В октябре месяце дед Игнат по-особому взнуздает его, и мы вместе с матерью, вооружившись хворостинками, отведем теленка в Великий Щимель. На колхозном дворе мы будем внимательно смотреть, как весовщик взвешивает его на громадных машинных весах, потом проводим в загон и, в последний раз почесав ему холку и спину, расстанемся навсегда. Нам будет до слез жалко расставаться со своим теленком, но мы уже приучены к крестьянской жизни и понимаем, что ничего не поделаешь — так надо…

В праздничные дни бабка Марья наряжает нас во все чистое и, несмотря на протесты матери, ведет в церковь. Нам такие походы нравятся, потому что возле церкви, особенно в престольные праздники, продают конфеты, семечки, медовые пряники. Бабка нам обязательно что-нибудь купит. Но вначале надо, конечно, отстоять службу.

Мы пробираемся к самому алтарю и наблюдаем за всем, что там происходит. Но больше всего за дедом Игнатом. Он регент церковного хора. Перед началом службы дед достает из кармана интересный, диковинный инструмент — камертон, ударяет им о деревянную загородку, подносит к уху, долго слушает его тонкое протяжное пение, а потом, настраивая хор, чистым высоким голосом тянет нужную ноту. Когда же хор не занят, дед следит за порядком в церкви: то поправит наклонившуюся свечу, то поможет дьякону разжечь вдруг затухшее кадило, то сурово, но не обидно успокоит не к месту расшалившихся ребятишек.

После службы к деду Игнату на обед часто приходят отец Харлампий, пономарь Кулька, всегда торговавший при входе в церковь свечками и поминальными грамотками, а иногда и отец Федот, чернобородый, щупленький старичок, который обычно приезжал в нашу церковь из соседнего села Кучиновки с ревизией. Пока бабка Акулина накрывает на стол, священники и туговатый на ухо Кулька сидят на крылечке, о чем-то важно и чинно беседуя.

Случается, что в такой вот день заглядывает к деду Игнату Василь Трофимович с каким-либо уполномоченным из района. Дед приглашает за стол всех. Как там проходит трапеза и о чем ведется беседа, нам слышать не приходилось. Но зато после обеда, когда все гости, разрумянившиеся от рюмки-другой, опять усаживаются на крылечке, мы не раз, бегая мимо дедового двора, наблюдали, как спорят уполномоченный в шерстяной офицерской гимнастерке и отец Харлампий. Иногда эти споры заканчиваются размолвкой, и тогда уполномоченный, несмотря на все уговоры Василя Трофимовича, решительно направляется со двора, сопровождаемый громким, заливистым лаем Валета.

Дед Игнат участия в спорах не принимает. Он обычно сидит в сторонке, свесив между колен тяжелые натруженные руки, и, казалось, всем своим видом показывает, что дело свое он сделал: накормил и правых, и неправых, а теперь уж пусть они сами без него разбираются, что истинно, а что ложно в окружающем их мире…

О прежней, довоенной жизни деда Игната мы почти ничего не знаем. Из разговоров старших понимаем лишь, что было у него земли чуть больше, чем у остальных односельчан. Во время коллективизации он в колхоз не пошел, остался единоличником. Дед и сейчас в колхозе не состоит, хотя и работает у Железняка объездчиком. Есть ли ему от такой единоличной жизни какая выгода, нам судить трудно, а вот беды его нам видны и понятны. Связаны они по большей части с конем. Без коня в крестьянской жизни, конечно, не обойтись: и навоз надо вывезти, и в лес за дровами съездить, и сено из-за речки доставить, да мало ли еще чего… В иные годы деду коня держать разрешают, и тогда он покупает где-то на стороне заезженного лохматого мерина, чем-то, как нам кажется, похожего на сказочного Конька-Горбунка. Через месяц-другой этот Конек-Горбунок, хорошо ухоженный и откормленный дедом, оживает, лохматая шерсть его опадает, бока начинают лосниться, и оказывается, что это настоящий вороной конь.

Но вскоре, согласно какому-либо новому постановлению, деда вынуждают коня продать. Тогда он достает из повети ярмо, запрягает в телегу свою рябую низкорослую корову и вывозит на ней навоз, боронует по весне картошку и даже ездит по дрова. К этой лошадиной и воловьей работе корова уже привыкла, исполняет ее с усердием и терпением, хотя молока в такие года даст, конечно, меньше.

Василь Трофимович, наверное, мог бы дать деду Игнату колхозного коня, чтоб съездить за дровами или за сеном, но дед старается к нему не обращаться. Скорее всего, он не хочет, чтоб Василя Трофимовича потом упрекали, что он дает колхозное тягло единоличнику.

Нам, конечно, лучше, когда конь у деда Игната есть. В колхозе взять на день коня или вола не так-то просто. В первую очередь, их используют на колхозной работе: на пахоте, на сенокосе или на вывозке навоза, а по дворам раздают лишь тех, которые останутся. При дележе неизменно возникают споры и ругань с бригадиром, который всем угодить по может: народу обычно собирается много, а волов и лошадей остается всего десять-пятнадцать. Мать особенно ругаться и спорить не умеет, и поэтому ей упросить бригадира трудно. Иное дело — договориться с дедом Игнатом. Коня он нам всегда дает, причем без всякой платы.

Утром, когда мы приходим к деду во двор, он, отогнав Валета в будку, сам запрягает коня, крепко и основательно затягивает супонь, заботливо расправляет на сбруе каждый ремешок и застежку, высвобождает из-под хомута гриву, чтоб случайно не натерло коню холку, и лишь после этого, передает вожжи матери:

— Гляди, не подорви коня, — неизменно предупреждает он ее.

— Да мы понемножку, — обещает мать, и мы действительно никогда не перегружаем коня.

Когда у деда Игната есть время, он сам отправляется с нами в дорогу. Я помню, как он отвозил меня в больницу, когда я заболел скарлатиной. Стояла осень, солнечная, тихая, небо было синим, просторным, без единого облачка. Болеть в такую пору особенно неохота. Я плакал, лежа на телеге под бабкиным кожухом. Мать, сидевшая рядом, пыталась меня успокаивать и даже обещала, что, может быть, в больнице я еще и не останусь. Дед тоже изредка пробовал меня уговаривать:

— Не горюй, все болеют.

Но потом замолкал, должно быть понимая, что увещание у него получается плохо. Он поворачивался к коню и раз-другой стегал его сыромятным кнутиком, который зовется у нас пугою, хотя конь и без того бежал споро и послушно.

Когда мы проезжали мимо дома милиционера, конь, испугавшись овчарки, которая, громко залаяв, неожиданно взметнулась над забором, шарахнулся в сторону и едва не опрокинул телегу.

— Ишь развели, — обругал дед не столько овчарку, сколько милиционера и стал снова выворачивать на дорогу.

Он дал коню немного передохнуть, успокоиться, а когда поехали дальше, вдруг как-то по-особому, зорко посмотрел на меня и сказал матери:

— Не к добру.