— Да я просто так, спросить, — вздохнула Тонька, — у меня-то и денег нет.
Это ее признание неожиданно растрогало Николая, и он не выдержал, повел ее в дом, налил рюмку.
Тонька торопливо выпила, минуту передохнула и тут же опять попробовала завести разговор о том, как мать учила их в войну грамоте, но потом, махнув рукой, заплакала.
— Не серчай на меня. Глупая я и несчастная.
— Да я вижу, — пожалел ее Николай и, сам того не ожидая, предложил: — Дрова ты забери, они мне действительно не нужны.
— Налей еще рюмочку, — попросила Тонька. — Расстроилась я вчера.
Николай налил. Тонька взяла рюмку чуть вздрагивающей рукой, поднялась.
— За твое здоровье выпью. Мать бы не осудила.
— Выпей, — согласился Николай.
На этот раз Тонька пила долго, медленно, чувствовалось, что водка ей больше не шла. Отыскав на столе кусочек хлеба, она сжевала его и, уже прощаясь, посоветовала:
— Гони ты их всех, Коля. И меня тоже…
— Ладно, — невольно усмехнулся он, — погоню.
Но не успела Тонька уйти, как громко стуча о ступеньки сапогами, вызвал Николая на крыльцо Кирилл.
— Я все про кирпич, — кашлянул он раз-другой.
— Так ведь не продаю, — стараясь говорить как можно спокойнее, ответил Николай.
— А сказывают, будто передумал.
— Кто сказывает?
Кирилл пожал плечами, едва заметно улыбнулся.
— Да все сказывают. Зачем он тебе?
— Печь переделывать буду, — соврал Николай.
— Жить, что ли, здесь собираешься?
— Собираюсь.
— Жаль, — вздохнул, ударил себя руками по коленкам Кирилл. — Мне кирпич вот так нужен.
— Мне тоже, — начал раздражаться Николай.
Кирилл достал из кармана оружейную масленку времен войны, открутил колпачок и насыпал на ровно оторванный прямоугольничек газеты табаку. Судя по всему, он рассчитывал на затяжной обстоятельный разговор.
— Так ты и семью привезешь? — задымил он папироской.
— Погляжу. А чего вы так беспокоитесь?
— Да в огороде тут все дело. Понимаешь? У вас, если жить не будете, огород заберут. А мне он с руки: и неподалеку, и грядки есть, и лужок. Я с председателем уже говорил.
— Ну и что?
— Он не против.
Николай помедлил с ответом, потом тронул дверь.
— Пока об этом говорить рано.
— Да нет, как раз вовремя. Через неделю ведь уже сеять надо.
— Посеете еще, — закрыл за собой дверь Николай.
Он думал, что сейчас им овладеет злость, обида, но их не было, и лишь одна тоска навалилась на него своей темной, изнуряющей тяжестью. Стараясь отрешиться от нее, он выкатил из сарая старую деревянную тачку, на которой мать всегда возила из огорода тыквы и свеклу, и начал перетаскивать в сарай кирпич. Вряд ли он когда понадобится, но пусть пока лежит в сохранности, не мокнет понапрасну под дождем и снегом. Все еще может в жизни случиться. Вдруг, правда, возьмут они с Валентиной и Сашкой да и поселятся здесь. А что! Работа и Николаю и Валентине найдется. Тогда, понятно, кирпич будет нужен: печь переделать, фундамент подвести под веранду.
Мысль эта долгое время не давала Николаю покоя, нравилась ему, как могла, утешала, обнадеживала, но потом он как-то сразу понял: обман все это и неправда. Без матери никакой здесь жизни не будет, все захиреет, разрушится, живи Николай в доме или не живи. Да и душа не выдержит, исстрадается, измучится — и погибнет…
Поставив на место тачку, Николай вышел на огород. Неглубокою, оплывшей за зиму разорою он был разделен на две части. Слева уже по-весеннему зеленела, набиралась силы рожь, а справа дожидалась пахоты темная, заросшая по меже полынью и нехворощью полоска. Посреди этой полоски была протоптана матерью тропинка, ведущая в конец огорода, в грядки. Осенью не раз и не два то с тачкою, то с попоною ходила мать в грядки, чтоб вывезти и вынести оттуда и свеклу, и капусту, и пудов десять отавы, которая успевала еще подняться на лужку до зимних холодов.
Николай ступил на эту тропинку и пошел по ней, узенькой и как будто даже немного теплой от весеннего выглянувшего солнца. Ему вдруг показалось, что он различает на этой тропинке следы от материных галош, хотя, конечно, быть этого не могло: зимою они, возможно, и хранились, запорошенные снегом, скованные морозом, но весною размыл их дождь, расплавило солнце, и следы навсегда, безвозвратно ушли в землю.
Паводок в этом году был особенно сильный. Вода затопила не только огуречные ряды, но и высоко насыпанные грядки, подобралась к огороду, где на самом краю ржаного поля у матери был лоскутик клубники. На зиму, чтоб клубника не вымерзла, мать укутала его навозом. Его давно уже полагалось бы убрать: клубничные трехпалые листочки прели под ним без воздуха и солнца. Николай поднял принесенную откуда-то паводком длинную сосновую палку с рогатулькой на конце и стал сбрасывать навоз. Клубничные листочки, казалось, сразу расправились, стряхнули надоевшую за зиму тяжесть, начали дышать ровнее и глубже. Потом Николай освободил от навоза и соломы небольшую, в палец толщиной грушу, которую мать недавно посадила здесь на ягодном лоскутке специально для Сашки. Она так и звала ее — Сашкина груша. Теперь, понятно, ее будут называть по-другому…
Несколько минут Николай стоял на меже, смотрел, как широко в этом году разлилась Сновь, затопив не только луг, но и ольховый лесок, который почему-то зовут Гатками, и летнюю кошару, построенную возле берега на самом бугре, и даже часть деревенской песчаной улицы.
Мать очень любила эту пору разлива. Каждый год писала о ней в письмах, радовалась, если воды было по-нынешнему много, звала приехать хоть на денек, посмотреть, как затопило луг, как до самого Заречья и Новых Млинов все вода и вода…
Ну вот Николай и приехал, и увидел всю эту красоту и приволье, без которых мать не мыслила себе жизни, без которых ему, Николаю, тоже нелегко в дальних своих далях.
Ему захотелось сделать еще что-либо по хозяйству, о чем мать обязательно бы его попросила, приедь он так вот по весне домой. Например, поджечь картофельную ботву, которая двумя аккуратными кучками лежала на стерне, мешая скорой уже пахоте. Он сходил в дом, взял спички и, немного помучившись, поджег обе кучи. Огонь быстро слизнул верхние просохшие на солнце стебельки, а потом исчез, стал невидимым. Густой сизый дым поднялся над кострами и, гонимый ветром, лег на землю, пополз к пойме, сливаясь с ней и заслоняя ее от Николая. Вдвоем с матерью они когда-то часто занимались этим нехитрым крестьянским делом, жгли картофельную ботву, листья. Мать любую работу умела превратить в праздник. А тут еще костер, мягкий картофельный запах дыма! Мать вообще становилась веселой, радостной, до самой темноты не хотела заходить в дом, подбрасывала в уже затухающий костер то обломанную высохшую ветку яблони, то прошлогоднюю кочерыжку подсолнуха. Невольно эта ее радость, праздничность передавалась и Николаю. Он бегал от костра к костру, шевелил их вилами, заставляя гореть ярче и сильнее.
Николай ожидал, что и сейчас к нему, хоть не надолго, хоть на одно мгновение, вернется прежнее детское ощущение праздничности, но его не было. Он равнодушно смотрел на языки пламени, изредка пробивавшиеся сквозь непрогоревшую ботву, на дым, тянущийся, словно какое-то чудовище, к речке, чтобы испить весенней ее живительной воды, — и ничего радостного, светлого в нем не пробуждалось. Наоборот, чем дольше он смотрел, тем горше и труднее ему становилось.
Николай отбросил далеко в сторону палку, которой время от времени по старой детской привычке шевелил костер, чтоб он не затух, и пошел во двор.
Там его уже ждали, сидя на лавочке под яблоней, Соня и Филот. Увидев Николая, Филот поднялся и трезво, спокойно заговорил:
— Корову хочу купить.
Николай посмотрел на Соню, словно спрашивал у нее, продавать или не продавать.
— Продай, Коля, — кажется, поняла она его взгляд.
— А может, вы заберете?
— Да зачем она мне?! Я и козу хочу продать. Тяжело.
— Хорошо, — решился Николай, — продам.