Он слушал их молча, терпеливо, понимая, что других слов они сказать сейчас не могут, не умеют, да и нет их, наверное, других, способных утешить, облегчить ему сейчас душу.
Пьяная Тонька, оставив женские ряды, подошла к мужчинам. Те ей налили. Расплескивая водку, она принялась целовать Николая, плакать:
— Осиротели мы! Все осиротели!
Николай легонько, необидно отстранился от нее. Она покорно села на лавку рядом с Филотом, выпила водку и начала рассказывать:
— В войну собрала нас всех в доме, достала книжки и стала обучать грамоте. А тут немец как заскочит и давай те книжки шматовать, там ведь на каждой странице все про Сталина да про Ворошилова. Думали, застрелит Александровну. А он погоготал и ушел. Мы после этого к Александровне лишь за заданием бегали, а учились дома, втихомолку. Вот как…
Тонька совсем расплакалась, раскисла, уронила голову на стол.
— Ну будет тебе, будет, — тряхнул ее за плечо Филот. — Тоже мне плакальщица!
— А вот и плакальщица, — пьяно, в упор глянула на него Тонька. — Вы привыкли из нее жилы тянуть, дай рубль, дай два, налей стакан!
— Иди домой, Тоня, — остановил ее Николай.
— Сейчас, сейчас. Но ты, Коля, им не верь. Подлые все!
Тонька поднялась и, придерживаясь где за столы, где за стенку дома, выбралась со двора.
— Всегда так, — смутился Филот. — Все испортит. — Он оглядел на столе пустые бутылки, вздохнул и остановил пробегавшую мимо Соню: — Мужчинам, что могилу копали, не найдется еще по сто грамм?
— Может, хватит? — попробовала урезонить его Соня.
— Хватит так хватит, — обиделся Филот.
Соня осуждающе покачала головой, но минуту спустя поставила перед Филотом две поллитры.
Дождь стал моросить посильнее. Вслед за первой случайной тучкой над двором повисла вторая, пообширней и почерней. Народ стал расходиться. С узелком в руках подошла к Николаю Ксения, троекратно, как неживого, поцеловала в лоб, минуту постояла и заторопилась, вытирая глаза рукавом выходного плюшевого жакета:
— Пора мне, Коля. На поезд опаздываю.
— Спасибо, что приезжали, — отпустил ее Николай.
— Я помру, — как-то рассеянно, безжизненно махнула рукою Ксения, — может, и ты приедешь.
— Приеду. Только не спешите помирать.
Ксения еще раз махнула рукой и, вконец расплакавшись, негромко затворила за собой калитку.
Проводив ее, Николай и Соня начали потихоньку собирать со столов. Им неожиданно навязалась в помощники Луговичка. Несмотря на свой древний возраст и тяжелое, грузное тело, она проворно бегала между столов, поучала Соню:
— Ты стакан с водою на покуте поставь, чтоб Александровне было из чего попить.
— Да знаю я все, — ответила Соня.
— Знаешь-то знаешь, а небось не поставила еще.
Соня лишь натруженно, едва слышно вздохнула. А Луговичка не унималась:
— До девятого дня пусть стоит. Положено так. И меняй каждый день. Свежая должна быть, незатхлая.
— Хорошо, — не стала спорить с ней Соня.
Бросив убирать посуду, Луговичка присела на лавке, спросила:
— Девятый день устраивать будете?
— Будем, — опять вздохнула Соня.
— Я приду.
— Приходите. Мы никому не отказываем.
Луговичка еще немного покрутилась, больше путаясь под ногами, чем помогая, и ушла, на прощанье выпросив у Сони рюмочку сладкого церковного вина — кагору. В шестом часу засобиралась домой и Соня.
— Ночевать, может, к нам придешь? — стала она приглашать Николая.
— Нет, я лучше дома.
— Ну, гляди. А то у нас просторно.
— Спасибо, — все-таки отказался Николай. — Я дома.
Соня понимающе покачала головой и взяла с лавки доенку.
— Тогда хоть корову подою.
— И корову я сам. Отдыхайте.
— А сумеешь?
— Сумею.
Пообещав заглянуть завтра утром, Соня ушла, высокая, худая, безмерно уставшая и измучившаяся за эти дни…
Оставшись один, Николай переоделся в материну старенькую фуфайку, в которой она всегда хлопотала возле дома, и пошел в сарай, всем телом — плечами и грудью — ощущая, как ладно она обношена, как ладно прилегает к нему, нигде не стесняя, не затрудняя движения, будто это он, а не мать, носил ее с первого дня покупки.
Николай бросил корове охапку сена, минуту подождал и пошел в глубь сарая, стараясь не греметь доенкой, не пугать привыкшую к тишине и ласке корову. Оглядевшись в темноте, он отыскал возле стены маленький стульчик, который когда-то сам мастерил для матери, сел на него. Корова несколько раз оглянулась на Николая, переступила с ноги на ногу. Он, подражая матери, прикрикнул на нее: «Тише ты, тише!» — и начал доить, глубоко вдыхая запах теплого, сразу взбухающего в доенке густою пеною молока. Он попробовал представить, о чем думала мать за этой обыденной крестьянской работой. И вышло, что опять-таки думала она не о себе, а о нем, Николае, о его семье, о его делах и заботах. Николай тоже иногда вспоминал о матери и на работе, и в командировках, но все-таки лишь иногда, а она постоянно…
Закончив доить, он дал корове в награду кусочек хлеба, почесал холку, стараясь все делать, как мать, припоминая ее движения, слова. Завтра с коровой придется расстаться, и теперь она больше никогда не услышит этих слов, не почувствует на себе прикосновения родной, вынянчившей ее руки.
На крылечке Николая ждал кот. Они вдвоем вошли в дом. Первым делом Николай налил молока в блюдечко коту, потом ополоснул два кувшина и начал процеживать его сквозь чистую льняную тряпочку, которую обнаружил на гвоздике возле наличника, где она всегда и висела при матери. Один кувшин, налитый доверху, Николай отнес в сени скисать на сметану, а второй, чуть неполный, оставил в доме, прикрыв его деревянным кружочком. Потом он сел на табурет и стал смотреть, как Васька, низко склонившись над блюдечком, хлебает молоко. Ничего пока как будто не изменилось в этом доме. Да и сам дом еще прежний, ухоженный, обласканный матерью, с беленькими, чуть накрахмаленными занавесками, с вышивками, со стопочкой книг и тетрадей на шифоньере.
Надумали они с матерью строить этот дом, когда Николай пошел в первый класс. Старый дом, подпертый столбом и взятый по двум стенкам в «лисицы», совсем уже обветшал, перекосился, жить в нем дальше было нельзя. Мать долго копила деньги на лес и постройку, понемногу откладывая их от своей не слишком большой зарплаты. Лес в те времена было купить не так-то просто. На лесоскладе, как теперь, его не продавали. Но матери повезло. Одному лесничему в Елинских лесах выдали премию лесом на корню, и он его продавал. Мать купила. Но лес этот вначале надо было свалить, а потом вывезти почти за сорок километров. Свалили в общем-то быстро, хотя и обошлось все для матери ох как нелегко. Она договорилась с мужиками и повела их в Елино, но на полдороге, в районе, мужики запьянствовали, загуляли. Прождав их день, мать отправилась в лес сама, наняла в Еньковой рудне какого-то паренька, и вдвоем с этим пареньком они за неделю свалили все двадцать кубометров. А вот с вывозкой никак не получалось. Машин тогда еще было мало, и рассчитывать на них не приходилось. Несколько раз отправлялись мужики в Елино на волах, запряженных в раскаты, но опять-таки либо застревали в районе в железнодорожной столовой, либо, сломав где-нибудь по неосторожности раскат, возвращались домой порожняком.
Выручили мать проезжавшие мимо села цыгане. На громадных сытых лошадях в несколько дней они вывезли весь лес и свалили его возле забора, потребовав в награду кроме денег еще несколько пудов картошки и воз сена. Николай с матерью потом, вооружившись топором и лопатою, ошкурили его, сняли кору, замазали торцы глиною.
Строить начали спустя полгода, весною. Вначале мужики с весельем, шутками и прибаутками разрушили старый дом. Николаю было его немного жалко, особенно темного пыльного чердака, где он с друзьями часто играл в прятки. Но мать его успокоила, сказала, что новый дом будет просторнее, светлее и чище и что они в нем заживут по-настоящему богато и счастливо.