И, оба слепые и пьяные от страсти, оба безвольные и в то же время жестоко упрямые по дороге к цели, — они отдались друг другу… В каком-то блаженном забвении, без колебаний и расчетов, без клятв и заглядываний в будущее… Она сама кинулась ему на шею при первой его ласке… И если б он даже хотел, он не мог бы разнять и оторвать ее руки, судорожно сцепившиеся вокруг его головы; не смог бы оттолкнуть от себя это безумное прильнувшее сильное тело, в каждой фибре которого трепетала жгучая жажда счастия.
И если б крыша дома обрушилась в этот час над их головою, они не заметили бы своей гибели и не искали бы спасения… Есть минуты, в которые чувствуется бессознательно, но ярко, что вся дальнейшая жизнь будет бледнее этих мгновений и что они не повторятся…
Они очнулись…
Долгая зимняя ночь мелькнула незаметно. Но теперь наступило отрезвление, и душа Катерины Федоровны дрогнула.
Она вскочила, дрожа от внутреннего холода. Ее лицо было серо. Зубы стучали, и она с трудом спросила, который час.
— Боже мой! — простонала она и стиснула прыгавшие губы.
Она не хотела ни жаловаться, ни упрекать, ни жалеть… О чем, Боже мой?! Разве не ясно было для нее с первого мгновения еще вчера, что все будет именно так, как случилось? Что иначе и быть не могло? И разве за счастие такой ночи она не была готова на позор, если это нужно?.. Но… мужественная душа ее задрожала при мысли, что сейчас она, такая гордая и смелая всю жизнь, робко позвонит у своего подъезда и опустит глаза перед изумленным взглядом прислуги… И хорошо еще, если не Сони!.. Неужели та не спит? И ждет? «А мама?..» Она невольно застонала и спрятала лицо в руках.
Позор, презрение всего света, лишения, трагическая смерть даже… все казалось легкой жертвой за счастие!.. Но вот эти мелочи, все эти простые и неизбежные вещи…
Тобольцев, холодея внутренне, следил при потухающей лампе за ее мимикой, за всеми этими движениями, полными немого отчаяния. Он как бы читал в ее душе.
— Катя, голубушка, что с тобой? — спросил он робко.
Насытившаяся чувственность распахнула в его душе двери для более утонченных ощущений. И глубокая нежность зажглась теперь в его сердце. Ему было нестерпимо жаль ее…
Он положил руку на ее обнаженное плечо.
Она вздрогнула, как от ожога. Как-то разом бегло, но остро взглянула на себя и на Тобольцева. Он показался ей чужим, более чужим, чем когда-либо в этой интимной обстановке… Нестерпимый стыд залил ее лицо. Она перебежала комнату и потушила лампу.
Он, сидя на постели и обхватив руками свои мускулистые, волосатые ноги, слышал, как она дышала прерывисто и шумно, как дышат перед истерикой. Он замер.
Инстинкт подсказывал ему, что эти первые минуты, когда угар кончился, всегда бывают роковыми в связи, если мужчина дорожит женщиной. Надо быть осторожным, надо взвешивать каждое слово, каждый жест… Гордая женщина не прощает ни одной небрежности, и, как бы неопытна ни была она, ею руководит безошибочный инстинкт. Она разбирается прекрасно в этом мраке, окутывающем наши души в момент реакции, после аффекта. И уметь отличить любовь от простого желания, насыщенного и угасшего… И горе тому, кто, понадеясь на собственный опыт, на прежние связи, забудется в эти первые и решающие мгновения!
Затаив дыхание, он слушал, как она лихорадочно быстро и неловко одевалась, страдающая, униженная, почти враждебная, боясь его молчания и еще более боясь его первых слов…
— Не торопись, Катя, — вдруг заговорил он, стараясь быть спокойным, хотя голос его срывался. — Я сейчас оденусь, сварю тебе кофе, потом довезу тебя домой…
Она перестала двигаться, и он это слышал.
— Нам обоим необходимо выпить кофе. Мы так взволнованы оба… Это займет четверть часа, не более… Но без этого я тебя не пущу! Слышишь, милая?
Она прерывисто и глубоко вздохнула, раз-другой… Вдруг она всхлипнула и опустилась на кушетку. Безошибочный инстинкт толкнул его к ней.
— Катя… Родная! — затрепетавшим голосом крикнул он и, перебежав комнату, упал перед нею на колени.
О… Что это было за чудное мгновение!..
И снова ее ослабевшие пальцы доверчиво обхватили его голову, а его сильные руки всю ее фигуру. И лепет, бессвязный, восторженный, прерываемый поцелуями и слезами, срывался с их уст… И на этот раз бесконечно тонкие, бесконечно нежные чувства плели шелковую сеть над их головами. Сеть нерасторжимую, несмотря на всю ее мягкость. И легкими казались им все жертвы в будущем, все обеты. И светлой казалась им вся дальнейшая жизнь, немыслимая друг без друга, без этих жгучих ласк… А еще более, к их обоюдному удивлению, без этой дивной тишины души, без этой гармонии, сменившей их дикую страсть, этот хаос ощущений…
Вспоминая впоследствии эти первые жуткие минуты пробуждения, это чувство отчуждения, глухой стеной вдруг поднявшееся между ними, Катерина Федоровна говорила Тобольцеву, что, если б он не заговорил об этом «кофе» и она не услыхала бы этой трогательной нежности в его голосе, «перевернувшей всю ее душу», — она ушла бы с ненавистью и не вернулась бы никогда!
— Ужас какой!.. И от такого пустяка зависело все! Я чувствовал опасность… Я не знал, что говорить, что делать. Я боялся тебя в эту минуту. Ты так не похожа на… ни на кого не похожа! И какое счастье, что ты заплакала!.. Тогда я понял…
— А ты думаешь, я плакала от раскаяния? От счастия, только от счастия!.. Меня твой голос прямо пронзил всю. Я поняла, что была не капризом твоим… что ты меня «жалеешь»… Понимаешь? Не обидной жалостью, а самой высокой…
— Какую мы не знаем к тем женщинам, которых не любим. Да… Ты была права…
Ах, этот кофе среди ночи! Такой горячий, ароматный, так заботливо и ловко сваренный самим Тобольцевым в столовой, где он тщательно запер двери и зажег лампу… Никогда им не забыть этого упоительного рассвета! Как нервы разом напряглись! И не стыдно, совсем не стыдно было глядеть в глаза друг другу, как будто они были женаты несколько лет…
Когда там, на кушетке, она плакала, он, как бы угадывая ее тайные страдания, сказал:
— Мне пришла в голову блестящая мысль! Я провожу тебя и подожду у подъезда. Если мама и Соня спят, я отложу до завтра визит. Если мама не заснула, ты войдешь в ее комнату и скажешь, что была у жениха. Да, Катя, да!.. И что я тут за дверью, и что я жду одного только слова ее, чтоб уехать спокойно…
У него это вышло так просто, точно иначе быть не могло!
И вот они оба встали из-за стола (никогда, до самой смерти, не забудет Катерина Федоровна всех подробностей этой волшебной ночи!)… Потушили лампу… Часы забили…
— Боже мой! — снова сорвалось у нее, но на этот раз она весело рассмеялась. Теперь все казалось легким…
Они на цыпочках вышли в переднюю. Вдруг на кухне запел петух. Они поглядели друг другу в глаза и засмеялись.
— Это он нас приветствует, — шепнул Тобольцев, гася спичку.
Когда он надевал ей в темноте теплые ботики и опять почувствовал в своих руках эти упругие, маленькие ноги, грубое, жестокое желание с такой силой охватило его, так стиснуло ему горло и ослепило его, что он чуть не задохнулся… Она не поняла его в своей наивности, и это его отрезвило. Но долго еще на улице, в санях, он сжимал ее до боли и требовал, чтобы завтра она пришла к нему, хотя б на час… Иначе он не ручается, что не наделает глупостей…
Наконец они подъехали. В окнах было темно. Она позвонила, но робко… Если мать спала, она могла испугаться.
Дверь отворилась мгновенно, как будто кто-то поджидал их звонок. В передней было темно, но, по застучавшему внезапно сердцу своему, Катерина Федоровна догадалась, что перед нею Соня и что Соня все поняла.
— Мама спит? — замирающим голосом спросила она сестру.
— Нет… Мы обе не спали, — резко ответила Соня.
Катерина Федоровна пошатнулась. Сонька смеет говорить с нею этим тоном!.. Кровь кинулась ей в лицо. Она приотворила парадную дверь и крикнула Тобольцеву, стоявшему на улице:
— Андрей, войди! Мама не спит… Подожди меня. Я сейчас…