Изменить стиль страницы

И вот сейчас я пытаюсь вспомнить ее лицо, мне очень нужно это, и я шепчу:

— Ну, выручай, Маша, или как там тебя зовут!

Но ничего не вижу. Только фиолетовые разводы.

Наверное, так себе умишко — стишки в альбомчик, музицирует для гостей, дуется на маменьку из-за каких-нибудь булавок и ленточек. Хорошенькая дочка богатого купца. Характером тверда и расчетлива, а доверчивость придумал художник, чтобы побольше заплатили. Как бы она заверещала, если бы я дотронулся до ее белых с кружевами панталон!

Меня будит Юрка Ермаков. Он теперь работает прицепщиком и живет в бригаде, но трактор сломался в километре от центральной усадьбы, и он пришел сюда. Места у него нет, и он решил одарить меня своей дружбой. Большой, толстый, да еще в свитере и ватных штанах, он совсем сталкивает меня с тюфяка. Я пробую брыкаться, но он советует давить Ушкина и засыпает.

Я вижу Ушкина теперь совсем близко, и мне становится не по себе. Он выглядит так, словно что-то болит в нем неутихающей, жестокой болью или какой-нибудь вопрос неотступно мучает его. Я хочу окликнуть Ушкина, потом представляю, как он воткнет в меня свои сверлилки, спросит, чего мне сейчас больше всего хочется, и я буду сидеть вот с такими же остановившимися глазами и думать, что же случилось и что же делать дальше. Пускай уж он один ломает голову, если ему так хочется все знать до конца.

Заснуть как следует мне в ту ночь так и не удается. Хлопает дверь, и чьи-то сапоги бесцеремонно топчутся у порога. Ушкин взлетает, как выстреленный из рогатки, сдергивает с меня одеяло. На всю комнату звонит его поросячий дискант:

— Подъем! Колонна пришла!

Юрка Ермаков, не дожидаясь, пока я очухаюсь, расправляет поверх меня свои конечности. Ему не вставать, он может спать, пока наладят трактор. Ушкин бегает по тропинке от сцены к двери и сдирает одеяла.

— Кончай ночевать! Колонна пришла! — кричит он почти с торжеством.

Всхлипнув пару раз, на току начинает стучать движок. Спиралька в лампочке медленно алеет.

— Кончай ночевать! Подъем!

...Да, чуть не забыл! Много позже, когда мы уже вернулись в Москву, отмылись, отоспались, налюбовались на свои значки и грамоты, мы узнали, что там, на целине, никакого брому нам не давали — просто мы очень уставали. А байку про бром придумал Ушкин, чтобы мы не так волновались.

КИНДЖИ, СТЕПНОЕ СОЛНЦЕ 

Раннее-раннее утро. Настырный петух орет как заведенный у самого сарая:

— Те-тя Ли-на-а-а! Тетя Ли-на-а-а!

Линка Смирнова обзавелась медицинской справкой и не поехала. На факультетском бюро она размахивала этой бумажкой и кричала, вытаращив глаза:

— Нет, вы скажите — это добровольное дело или принудиловка?

Пальцы у нее были корявые, с длинными яркими ногтями. Наверное, ей очень хотелось пустить когти в ход. Мы ей дали выговор — справка все-таки была.

— Те-тя Ли-на! — надрывается Петя.

Еще совсем тихо. После первых дней, когда мы нежились до девяти, а потом в самую жару задыхались и обгорали на току, наш начальник Славка Пырьев изменил распорядок. Теперь начинаем в семь, в девять завтрак. С двенадцати до трех — обед и отдых. И с трех до семи снова работа, а кто не управится — может хоть до ночи ковыряться со своим квадратом.

В темном пустом сарае прохладно после ночи. Нас здесь немного — только двенадцать. Остальные кто где. Для девиц наша работа — сдирать дерн для будущего тока — признана вредной, и они под звонким лозунгом «Не оставим скотов без хороших кормов!» трудятся на сене. Пшеница еще совсем зеленая, и до уборки далеко, но Славка Пырьев регулярно призывает нас продемонстрировать готовность к великой битве за урожай. Мы демонстрируем.

Петух орет как заведенный. Какая балда научила его в казахской деревне кричать по-русски? И как ему объяснить, что тетя Лина сейчас купается в теплом море и чихать на него хотела? А сапогом в петуха отсюда не попадешь...

За моей спиной кто-то шлепает, потом щелкает приемник.

— И телевизор приобрел, — возвещает Рощупкин, — и зрелищ мне искать не надо!

— Может, заткнешься? — вежливо спрашивает Сахаров уже получивший кличку Шмунин.

Кино, спектакли и футбол ко мне приходят сами на дом! — заканчивает свою мысль Рощупкин и ржет от удовольствия.

Диктор зарубежной программы сонным голосом перечисляет важнейшие новости. Память моя, наверное сконструирована, как решето. Всякие там имена и названия проскакивают, не задерживаясь, остается только привкус не поймешь чего — такое странное ощущение, словно где-то в пустом океане качается одинокий буй и скороговоркой сообщает что-то понятное только ему одному. Если все устроены так, то никто не заметит, когда это начнется, и в газетах будет напечатано: «На днях началась третья мировая война!» Но не у всех такое решето. Никонова можно поднять среди ночи, и он назовет любую столицу, фирму правления и любую цифру.

Петух наконец успокоился. Теперь совсем тихо, только слышно, как продавец сельпо Яков Порфирьевич что-то бормочет, запрягая, а мерин Васька лениво отдувается. Странно все-таки, что такой приемник, как «Родина», что-то ловит. Батареи вот только садятся. Поэтому идет жестокая экономия: утром последние известия и немного музыки вечером. Обзор газет делает Славка Пырьев, когда приезжает на своем драндулете.

Мне кажется, что Яков, когда никто не слышит, говорит Ваське «Вы» и просит прощения за то, что должен это скрывать, а хитрая скотина Васька только презрительно сопит. В первый же день вид запряженной лошади вызывал у нас взрыв идиотизма. Мы все набились в телегу, а Саня Сахаров схватил вожжи, крикнул какое-то грубое слово. Васька от этого и вздрогнул, как от удара, и ошалело приложил уши. Яков прыгал у него перед мордой и просил:

— Ну, давай, Васенька, покатай! Они же гости!

Ну а теперь, конечно, о Пономаревой. Диктор немножко оживился. Советская спортсменка Нина Пономарева в сопровождении сотрудника посольства явилась в полицейский участок на допрос и была отпущена под залог, ожидается, что дело будет передано в суд.

— Провокация! — заключает Рощупкин. — Капиталистов надо душить!

— Отделение, подъем! — орет Никонов и соскакивает на холодный пол.

Даже смотреть холодно, как он скачет по глиняному полу. На низенькой травке под кроватями, кажется, блестит роса.

— Не виновата я! Не виновата! — орет Сахаров, он же Шмунин, как Катюша из «Воскресенья».

Взяла она эти шляпки или нет — какая разница? Нужно вставать. Никонов уже выскочил наружу и дурашливо заржал. Представляю, как Васька на него посмотрел. Яков Порфирьевич, извиняясь, заглядывает в нашу берлогу.

— Какие будут заявки?

Сигареты. Пасту. Пасты нет. Только зубной порошок. Тогда проще мелу натолочь.

Никонов совсем ополоумел — просит ваксу для сапог. Как он их в такую жару наденет?

— А этого ни-ни? — задает свой обычный вопрос Рощупкин и щелкает по заросшей шее.

— К сожалению, — разводит руками Яков, — до конца уборки сухой закон.

— Пастилы белой и розовой. И чтобы розовой было побольше, — это Шмунин.

Список получается недлинный.

— А скажите, Яков Порфирьевич...

Яков озирается по сторонам, отыскивая говорящего. Бунин стоит в дальнем углу, задрапированный в простыню. Совсем как римский сенатор. Яков кланяется.

— Скажите, Яков Порфирьевич, вот вы, как торговый работник, что думаете? Украла Пономарева эти шляпки или нет?

Яков молчит, как бы отвешивая ответ.

— Мне не нравится эта история, — говорит он наконец и сам себе, кивает. — Да-да, не нравится. Что-то скверное творится в мире, если в копеечную кражу вмешивается большая политика.

— А все-таки! — настаивает Бунин.

Ну что он привязался к человеку! Разве должен Яков с нами откровенничать? Хватит и того, что он добрейший ночью мотался в аптеку за пятнадцать километров, когда мы все обгорели.

Яков оглядывает нас. Что-то разладилось в его весах.

— Трудно сказать, молодые люди. Магазин — это испытание души. Любой магазин — богатый ли, бедный, и тут все может быть. Взять, к примеру, меня. Когда я получил паспорт и вернулся в Россию (об этом я мечтал много лет), я поселился в Иркутской области, в деревне. И никогда я не забуду впечатлении от того единственного магазина — длинные полки и ни них ничего, кроме черных буханок и бутылок с уксусом. И, поверите, я заплакал. Нет, я не сравнивал эту лавку с магазином в Шанхае или с магазином отца в Питере. Я только подумал, что очень скоро умру в этой стране, которую так люблю. Так мне стало горько...