Изменить стиль страницы

Однако, кроме музыки, как я уже сказал, было и другое: арифметика, письмо… А доска-то, наша классная доска, была разграфлена пятью линейками нотного стана.

Вот почему свои самые первые в жизни «а» и «б» мы, высунув от старания языки, писали мелом на пяти линейках. И дважды два мы высчитывали на тех же пяти линейках. И во время переменок рисовали всякие смешные рожицы на этих пяти линейках.

Что поделаешь? Доски в классах были прибиты намертво — такущими вот гвоздями, — и не станешь ведь перед каждым новым уроком отдирать доску и приколачивать вместо нее другую!..

Мне все же сдается, что за этим положением с классными досками крылся другой, никем не придуманный нарочно, но особый смысл.

Чтению, письму, арифметике — как и везде в начальных классах — нас обучала одна учительница. Ксения Васильевна, седенькая такая, добрая старушка. И это очень правильно заведено, что у малышей сперва бывает одна учительница. Иначе они бы просто запутались, кто и чему их учит. Да и про кого впоследствии, на выпускном вечере, они бы пели со слезами на глазах: «Учительница первая моя…»?

Лично я не знаю, про кого мы тут будем петь. Ведь, кроме Ксении Васильевны, за нас, первоклассников, тотчас взялись еще полдюжины учителей: сольфеджио — раз, фортепьяно — два, музыкальная грамота — три, хор — четыре… А на плечи Ксении Васильевны, всегда укутанные шерстяным платком, легли остальные заботы: чтобы мы умели читать, писать и считать.

Музыка главенствовала. Она таилась за всеми другими предметами, которые мы изучали. Она просвечивала сквозь них пятью линейками нотного стана, нарисованными на классной доске. Она всюду высовывалась наружу: я здесь!.. Она давала понять, музыка, что стоит за всем и надо всем, что она — самое важное в этом мире. Извольте знать!

Что ж, мы и так это знали.

Каждое утро начиналось спевкой. Первый урок — спевка.

Мы собирались в небольшом зальце, где был рояль, где заранее расставлялись пюпитры.

Мальчики выстраивались у пюпитров. Дисканты слева. Альты справа. И, не дожидаясь появления хормейстера, принимались шипеть.

Не скрою, что в самые первые дни меня очень удивляло и смешило это шипение: ну надо же, обещали, что будут учить пенью, а вместо этого — ш-ш-ш… Но вскоре я узнал причину этого шипения.

Оказалось, что самое главное в певческом деле — умение дышать. Расходовать дыхание. Ты набираешь полную грудь воздуха, а потом мало-помалу, медленно, очень медленно, как можно медленней выпускаешь его изо рта. Если ты не научишься этому, тебе никогда и ничего толком не спеть, потому что весь дух из тебя выйдет на первых же нотах, и ты задохнешься на полуслове, и будешь хватать ртом воздух, как рыба, которую вытащили из воды.

Впоследствии я наслышался всяких потрясающих историй об этом искусстве — дышать. Как певцов заставляли петь «на свечку»: то есть ставили перед поющим человеком горящую свечу, прямо у рта, и он должен был петь на эту свечку, но так, чтобы пламя нисколечко не колебалось — будто на него и не дышат… Фокусы, чепуха, игрушки? А вот и не игрушки. Были в старину такие певцы, которые могли на одном дыхании целую минуту давать полный и могучий звук — целую минуту! Порой за одну минуту хоккеисты загоняют в ворота три шайбы, а он в это время все тянет, все поет на одном и том же единственном вдохе…

Вот какие бывали певцы.

Ну, а наши этому только учились. Набирали полные легкие воздуха и потихоньку выпускали наружу, цедили сквозь зубы. Да, но зачем же шипеть? Незачем, конечно. Просто у мальчишек этого возраста, как правило, недостает зубов — они ведь выпадают в детстве, молочные зубы, выпадают по очереди, и у каждого из нас меж зубов непременно имелась дырка. Вот дырка-то и шипит, когда уходит воздух. Сто ртов, сто недостающих зубов — вот вам и целый паровоз: «ш-ш-ш-ш»…

Появляется Владимир Константинович Наместников.

Он здоровается с нами, кивает концертмейстеру Сергею Павловичу, сидящему за роялем, и взмахивает своими сухими пальцами.

Начинается школа.

— Фокин, опусти гортань…

— Петров, раздвинь ребра…

— Больше серебра! Круглей!

— Макавеев, дыши спиной…

— Почему не поют глаза?

А это покуда еще гаммы. Упражнения.

И я сам пока еще не пою — лишь стою и слушаю. Мы, новички, еще не поем, а только присутствуем.

— Везет Сенька Саньку на санках, свалил Сенька Саньку в сугроб…

— Быстрей!

— …схватил Сенька Саньку за санки и снова свалился в сугроб.

— Так. Дрова.

— На дворе — трава, на траве — дрова, раз дрова…

— два двора… — ошибается кто-то.

Все хохочут.

Мы, новенькие, тоже хохочем.

Рядом со мной смеется Маратик, мой одноклассник. Вот уж ему-то и не следовало бы смеяться. Каково самому будет, когда и нас заставят тараторить эти скороговорки для отработки дикции?

Ведь он вообще очень плохо говорит по-русски, Маратик Алиев — черноглазый кавказский мальчик, который стоит подле меня.

— Гайдн.

Предчувствие радости охватывает меня.

Я уже не первый раз слышу эту песню. Она называется «Пришла весна». В ней поется про то, как приходит весна. Но дело не в самой весне, тем более что сейчас на дворе стоит крутая зима. К весне, должно быть, я тоже буду петь эту песню, мне уже разрешат петь ее вместе со всеми, петь в хоре — поскорей бы!

Однако чувство ликования охватывает меня не из-за этой будущей весны, вовсе не из-за того, что тогда запою и я.

Просто я жду, как радости, самой этой песни.

Мальчики раскрывают ноты на пюпитрах. А Сергей Павлович у рояля — он, наоборот, закрывает свои ноты. Ноты не нужны. Рояль не нужен. Аккомпанемент не нужен. Будет только хор. Будут только живые голоса. Я уже знаю, что такое пение называется «а капелла».

Сто звонких голосов взлетают в поднебесье.

Нет, не в этот потемневший потолок маленького зальца, а в ярко-синее небо. Будто стая птиц. Даже не одна — четыре стаи. Потому что хор поет в четыре голоса. И они не сливаются, а переплетаются меж собой, эти голоса, то отдаляясь друг от друга, то сходясь. А каждый из четырех голосов — это, в свой черед, отдельные мальчишеские голоса, слитые в единый чистый звук. Однако мне вдруг кажется, что я различаю в едином звуке самую звонкую струну, и, поискав глазами, я нахожу ее: Николай Иванович Бирюков — широко распахнутый рот…

Пришла весна, птицы! Пришла весна, братцы! Слышите, пришла!..

Вдруг меня бьют в ухо. Я едва удерживаюсь на ногах.

И успеваю заметить, как покачнулся Владимир Константинович. Хор еще дисциплинированно продолжает петь, но дирижер уже выставил ладонь — стоп…

Наместников оборачивается к окну. Только что там продудел автомобиль. У нас под окошком стоянка легковушек. У нас такое важное соседство, стена в стену — Министерство геологии. И бывает, что шоферы нервничают, дожидаясь…

Владимир Константинович смотрит на открытую форточку. Должно быть, он раздумывает — не прикрыть ли ее? Вдруг опять, в самый неподходящий момент… Но закрыть форточку тоже нельзя. Больно уж маленький у нас зал, в котором каждое утро идут спевки. Крохотный такой залишко. А в нем — сто человек. Сто ртов, сто пар жадных до воздуха легких. И случается, что этого воздуха просто не хватает на всех. Весь издышат, испоют — и вот уж кому-то сделалось дурно…

Нет, форточку закрывать нельзя.

Владимир Константинович, повернувшись снова к хору, говорит недовольным строгим голосом:

— Нет, это не работа, друзья! Не ра-бо-та… Вот тут совершенно не годится. — Он фальцетом напевает фразу. — Пробуем партии раздельно. Поют альты. Дисканты молчат… Внимание…

И теперь уже не четыре стаи в небе, а всего лишь две. Те, что летают пониже. И это уже совсем не то. Не та музыка. Не та весна. Не тот Гайдн.

Это школа.

Поют альты. Дисканты молчат.

Альтам хорошо. А дискантам плохо.

Как же не хватает верхних голосов, которые вот сейчас, в это мгновение, когда альты полого ниспадают, взмыли бы ввысь!..

Я слышу, как кто-то рядом не выдерживает, начинает тоненько мычать. А вот и еще один робкий голос…