— Так и сожгло… Из-за того и бросил, — поддакивал Епиха. Сам того не замечая, Аноха Кондратьич постепенно приучал себя к мысли о том, что быть Епишке его зятем, и такие разговоры сближали их.

Встретив его через несколько дней после праздника, старик обычно спрашивал:

— Ну как, Епиха, не тянет?

— Нет-нет, какое там! И вспоминать тошно! — заверял Епиха.

— А ровно от тебя сызнова зельем шибает? — с сомнением крутил головою Аноха Кондратьич.

— Это из меня остатний дух выходит…

— Какую беду в тебе этой пакости скопилось, хэка, паря! Епиха долго смеялся вслед ковыляющему Кондратьичу и, вытащив кисет, завертывал очередную цигарку.

Наезжая в Завод, на базар, замечали никольцы большие перемены. Похлеще стали бегать поезда на восток и на запад, вокруг старого завода, у прокопченной домны, у пруда с его ревливой плотиной, закипал шум и грохот, — там что-то собирались строить. Десятилетиями возили на завод руду петроване таратайками-одноколками, но в том году, когда умер Ленин, побежала из заводского двора в горы, в лощины, к руде стальная лента узкоколейки, по ней взад-вперед стали носиться маленькие паровозики с гружеными платформами, с рабочим народом. На двадцать верст в сопки протянулась эта невиданная змеистая дорожка.

Но то в Заводе, на линии, — рассуждали зажиточные никольцы, — а почему ж по деревням такая скудость пошла? Почему у себя дома нет у крепкого мужика полной уверенности в завтрашнем дне? Орудует на деревне сельсовет, гоняет никольцев председатель Алдоха, не дает им никаких послаблений. Послабления только тем, кто с хозяйством не управляется, для тех придумали какую-то взаимопомощь — крестком, — им и семена и всяческая помога. Захудалые мужики с Корнеем Косоруким во главе у страивают свои отдельные сходки, никого туда больше не пускают.

— Ой, неладное это дело! — покачивали головами богатеи. Но, с другой же стороны, все как будто по-старому: хочешь взять работника — бери, строчники не перевелись еще. Однако и не по-старому: запишись с работником в совете, плати ему по договору, и чуть чего, может он потянуть тебя в суд, и советский закон на его защиту непременно встанет.

— Ой, нечистое тут дело! — повторяли крепыши.

По вечерам секретарь сельсовета Николай Самарин, сидя у себя на завалинке и попыхивая табачным дымком, — бондарь женился на вдовухе Кате, избой обзавелся, — собирает вокруг себя народ, толкует насчет советского закона, норовит как бы кого подкусить, высмеять, — озлобленные уходят от него спорщики вроде начетчика Амоса Власьича. Батрака бондарь непременно возьмет под свою руку, а над уставщиком Ипатом, над богом и ангелами господними насмешку творит…

— Что он в нашей жизни знает?.. Не наш он, чужак… Табакур!

Крепко недолюбливают справные Самарина, недолюбливают и побаиваются: как бы чего такого не выкинул со зла. Но он и не думает злобиться: пыхает себе дымком, посмеивается в рыжую щетку стриженых усов и гуторит-гуторит, будто и впрямь все знает и умнее всех…

И уж поговаривают советчики — Самарин, Епишка, Алдоха, Егор Солодушонок — насчет того, как бы снова школу открыть, а то вот рассуждают о какой-то избе-читальне, и ездят из волости уполномоченные один за другим, — голова кругом идет у никольцев от сходов, от разноречивых толков, ото всех этих дел.

Не один раз вспоминала семейщина за эти годы предсказание о конце советской власти. Как что приключится из ряда вон выходящее, напасть-лихость какая, — так и пошли по деревне разговоры: «Скоро конец им, конец…»

В тот же год смерти Ленина, накануне Ильи, когда колосились в полях хлеба, прошел над деревней великий град, и был с полудня до вечера потоп, и мрак, и смятенье несказанное. В обеденную пору, ярко било с безоблачного неба горячее солнце, — из-за сопок, из-за Майдана, поднялась черная туча, она тянула вперед причудливые щупальца, будто через голову деревни протягивала руки другой, а та, другая, подымалась снизу, с Тугнуя, ширилась навстречу первой… И вот обе они захватили полнеба, закрыли солнце, схлестнулись, обошли вкруг Никольского… И наступила серая темень, и ударил полосою град, застучал о крыши, невесть откуда вырвался ветер, захлопал ставнями. Нe успела побелеть земля от градин, небеса разверзлись потоками хлесткого ливня, и заплясали молнии в разных концах неба, раскалывая сумрак ослепительными вспышками.

— Много ли на полях колосьев останется! — шептали никольцы. — Весь хлеб повалило, одначе.

— Сохрани и помилуй! — крестились бабы.

И когда вдруг глянуло с Тугнуя низкое закатное солнце и снова заголубело над годовою небо, а разорванные клочья страшных туч бахромою повисли на краю горизонта, — никто не поверил сразу, что все уже кончилось… Кинулся народ к речке, а она — мутная, вспухшая, берега затоплены, во многих местах смыты огородные прясла, и по огородам хоть плоты пускай. Речка ревет и несет на своем водяном хребте целые ометы сена, трав, пучки колосьев, оглобли…

Невиданным ливнем промыло от Майдана к околице глубокий, в сажень, овраг, с сопок скидывало в речку потоками вымытые с пашен колосья, листву осинника и березняка. В овраге, запутавшись в упряжи, погибла лошадь, ниже села, на Тугнуе, ветром и водою повалило ветхую мельницу.

Напасть многих застала в полях, в степи, на Майдане, исколотила градом, — никто почти не успел убежать от вихревого налета. Водою у Майдана закрутило насмерть чьего-то мальчонку, — не скоро нашли его потом в овраге…

Бежали никольцы в поля: глядеть, много ли хлеба побил град, положила непогода. У некоторых начисто сбило всю пашню, словно кто ладошкой сверху припечатал…

И ввечеру под окошками уже слышался гнусавый голосок Димихи, — она напоминала никольцам о божьем гневе, о грядущей, еще более ужасной, каре за вероотступничество, повторяла свою притчу.

А на другой год после великого града пал великий мороз. Случилось это после успенья, в начале страды. Звездной ночью накатил холод, померзли в степи овцы, и, проснувшись поутру, увидели никольцы белую, будто подкованную, землю во дворах, на улицах, сивые хлеба по склонам сопок… У многих тогда весь урожай погиб на корню. Однако иным и пофартило: у Егора Терентьевича и Анохи Кондратьича, к примеру, ни одного зерна не пропало.

И снова по тому случаю всплыла в памяти Димихина сказка, и многие считали месяцы, оставшиеся до предреченного конца. Сходясь у колодцев, перепуганные бабы говорили:

— Когда у нас такая бедынька приключалась? Да никогда, ни в жисть!

Коротка бабья память: не они ли костили свою местность из года в год, называли ее гиблой, когда падал внезапный мороз и губил хлеба? Не они ли поговорку сложили: «Мороз не побьет, так всякое дойдет»? Почему же теперь, выбрасывая с гряд прихваченные инеем огурцы, они забыли об этой поговорке? Видно, кому-то надо было, чтоб поверили люди, что беда приходит на деревню впервые, а если и не впервые, то такого бедствия раньше господь все же не допускал.

Но что бы там ни случалось, кроме действительных народных бедствий, председатель Алдоха требовал налоги, — отдай ему продналог и хлеб осенью ссыпай. Обходя дворы, Николай Самарин повторял одно и то же:

— Борьба за хлеб — борьба за социализм!

Крепыши пускались во все тяжкие, чтоб продналогу себе сбавить, показывали сельсовету меньший посев, чем был у них на самом деле. Но разве Алдоху проведешь? Он самолично ездил по полям, обмерял пашни саженкой.

— Утайщик ты! Злостный утайщик! — набрасывался он то на того, то на другого. — Знаешь, что нынче за утайку причитается по закону?!

Нет, что б там ни говорили, — беспокойная, неуютная, постылая жизнь приспела. Так рассуждали меж собою справные мужики в дни, когда особенно поджимал их досадный председатель Алдоха. Не от этой ли постылой жизни стал пошаливать народ? Никогда так-то не было, чтоб боялись никольцы в одиночку под вечер в Завод выезжать. А теперь приходится опасаться, искать себе попутных, а может, и винтовку в сено запихивать. Сильно пошаливать начали по тракту. Сперва-то было еще ничего, но потом оказалось, что орудуют окрест не одна, а целых три разбойничьих шайки. У кого воз с кладью в лес завернут, у кого деньги отымут, а кому и голову срубят. Лошадей было уведено — не счесть. Конная милиция из волости гонялась неделями за разбойниками, и звали тех разбойников: бандиты. Вскорости же и бандитские главари стали известны. В соседнем Хараузе, — и так-то через него лучше ночью не ездить: аховый хараузцы народец, — объявился атаман-головорез Вахря, а с ним три товарища. В Харашибири дороги обшаривали Гавря с Алифаном. А из Никольского в лес убежал с винтовкой бывший солдат Стишка, и припарились к нему до десятка человек, и все вооружены.