Так думал Покаля и каждый раз приходил к выводу: «Да, пора!»

После нежданной смерти Дементея Иваныча, — фельдшер сказывал, что лопнуло у него сердце, — Павловна вскоре же ушла восвояси вместе с хрипатым коротышом своим Мишкой. Не по доброй воле откочевала она в старую свою избу: выжила ее остроносая Хамаида, Васькина хозяйка.

Была Хамаида Варфоломеевна под стать своему Василию Дементеичу: скупенька, бережлива не в меру, вместе с мужиком рвалась с коих пор к самостоятельному жительству. А тут им этакий двор достался, да чтоб терпеть над собой ли, рядом ли, еще одного хозяина! Да и какая хозяйка Павловна, какие у нее права на двор, на имущество, когда она жила-то с батюшкой Дементеем без году неделю? И вот выжили Василий с Хамаидой мачеху, чтоб во всю свою ширь развернуться, а чтоб не было реву лишнего, выделили ей кое-чего по малости — коня, корову, плуг, лопатины разной… Павловна ушла от греха, ничего больше не домогалась, — рада была и тому, что дали, могли бы и вовсе прогнать безо всего. Мишка ее подрос, и она надеялась, что ей удастся наладить собственное хозяйство.

В батьку выдался Василий Дементеич: не любит ни с кем делиться, не любит стеснения в своем дворе чувствовать. Он один хозяин — и баста. Отделавшись от Павловны, он не замедлил отделаться и от калечного брата Федота.

Какой из безногого работник, одно горе, и все эти годы Федот сидел на шее отца и брата. Он вел тихую жизнь, изредка выезжал зимою за сеном и дровами, весной, в пахоту, он мог лишь, как мальчонка, елозить верхом на запряженном в борону коне, на покос и страду его вовсе не брали, — куда такой годится. Федот обленился, располнел, любил выпить, когда в доме случались гости. Видимо, он примирился со своей незавидной долей и даже был доволен, что все его оставили в покое, в том числе и Лукашка, — у Лукашки теперь свои заботы, женился он, хозяйствует, не до Федота ему, да и кому придет охота колченогого шпынять, ежели и без того его бог обездолил.

Василий Дементеич подыскал Федоту подходящую невесту, — нашлась-таки девка, согласившаяся пойти за безногого, — оженил, отделил напрочь, да и поселил на Оборе. После раздела Василий стал числиться середняком, но он не унывал от потери в хозяйстве. «Куда как вольготнее теперича стало, — говорил он себе, — одни мы с Хамаидой, сами себе цари… Даже лучше так-то: налогу поменьше, пальцем советчики тыкать на мою зажиточность перестанут. А там снова наживу…» Федот же, по скудости его имущества, попал в разряд бедняков. Сам он нанялся почту на пару с Кирюхой возить, а бабу свою, Еленку, приспособил мало-мало пахать и сеять, сажать огородину.

Поселился Федот в старом, тесном и мрачном зимовье, откупленном у Кирюхи за гроши, по соседству с дедушкой Иваном Финогенычем. Как будто нарочно свела их судьба вместе горе мыкать.

Впрочем, у Ивана Финогеныча не так уж плохи дела. Он даже перестал показываться на деревне с дегтярным своим торгом. Исхлопотал ему председатель Алдоха небольшую пенсию, а крестком частенько подбрасывал ссуду — то семян даст на посев, то еще что. Малые его сыны подросли и кое-как помогали. Если б не бесхозяйная Соломонида да не Ермишка, окончательно отбившийся от рук, вовсе бы жить можно. Не раз выручал Финогеныч внука Федота то тем, то другим, — от Василия-то, видно, помощи ждать нечего, — рассуждал старик, — в батьку, кажись, уродился.

На пленумы сельсовета Иван Финогеныч выезжал исправно, сидел в сборне с начала до конца и, слушая речи, важно и понимающе покачивал сивой головою… Наезжая в деревню, он чувствовал себя теперь свободно, будто сняли с него неприятную ношу, — Деревушку ему объезжать было уж не нужно, оскорбительной встречи с Дёмшей опасаться нечего.

Да о нем Иван Финогеныч и думать перестал. Жадоба его задавила, от зависти лопнуло сердце, — так решил он почти три года назад, когда умер Дементей, и это казалось ему естественным завершением Дёмшиной неправедной, нечистой жизни, и думать тут было больше не о чем.

Всякий раз Иван Финогеныч обязательно навещал дочку Ахимью. Только не желал он принимать теперь от нее никаких даров: ни к чему это, хоть плохой, но есть у него собственный достаток, не за этим он к ней приезжает, — из уважения, от любви, от тоски родительского сердца.

Ахимья Ивановна за эти годы вступила в полосу процветания, — скота куда как прибавилось, одних коров двенадцать штук доится, два года подряд выдались урожайные, хлеба в амбаре девать некуда, налог ее с Анохой не давит. За что ей на советскую власть в обиде быть, как многим другим хозяевам, что напрасно бога гневить! Но и у нее, как у многих, неспокойно на сердце, — каждый месяц видит она перемены, и кто скажет, чем эти перемены кончатся.

Девки по-прежнему жили в согласии, в послушании, только вот Лампея замуж собралась. Аноха Кондратьич и слышать не хотел о Лампеином женихе.

— Еретик! Табакур! — ревел он. — Настоящего тебе парня не стало, што ли… бестабашного?.. Своей избы даже нету… Хэка, паря!

Чуть усмехаясь одними зеленоватыми глазами, Ахимья Ивановна хранила молчание.

— Да скажи ты ей, дуре! — набрасывался на нее Аноха.

— Что ж я скажу… Не мне жить, табак нюхать. Ей, видно, сладко, — старалась шуткой унять Ахимья Ивановна разошедшегося супруга.

— Тьфу!.. Постылые вы! — досадливо чмыхал носом Аноха Кондратьич.

На это только и хватало его гневного пороха, — выругавшись, он отходил, перекидывал разговор на другое.

В сердце своем Ахимья Ивановна тоже не одобряла выбора Лампеи, но никогда еще не навязывала она дочерям своей воли, и этой не хотела навязывать. Она осторожно заговаривала с Лампеей о Епишке: нет-нет да и прокатится насчет скудости его хозяйства, насчет его непоседливости и занятости мирскими делами. Будто хотела она сказать своей дочке: какой из него хозяин, когда устрял он по макушку в кооперации и сельсовете, не до пашни ему, смотри, как бы не запряг тебя в работу, не пришлось бы тебе каяться, горя отведать… на черством хлебе с водой, после материных-то разносолов не шибко поглянется… а когда ребятишки пойдут при этаких-то нехватках, замечешься как белка в колесе. Будто это хотелось сказать Ахимье Ивановне, но не говорила прямо, а только к тому вела, — а там, мол, сама гляди, Лампеюшка…

Шила в мешке не утаишь, и любовь свою в деревне тоже никуда не спрячешь. Месяц за месяцем встречались, миловались да целовались Епишка с Лампеей, и однажды накрыла их старшая сестра Анфиса. Завидно ей, что ли, стало, что вот Лампейка моложе ее, а уж женишком-ухажером обзавелась, только выказала она все начистоту матери. С той поры и пошел ругаться Аноха Кондратьич.

И ходили Епишка с Лампеей на посиделки да на гулянки, и песни вместе пели, — кто теперь больше Лампеи знает песен на деревне, а может, и в волости? И думали вместе, как бы обломать упрямого батьку, настойчиво искали ходов-выходов, чтоб все получилось прилично, без убёга. Убегом замуж Лампея идти не соглашалась: позор семье, любимой матушке, да и себе ущерб, — ничего тогда батька не даст, разгневается и проклянет.

Несколько раз, по праздникам, приводила Лампея своего любезного домой. Не стесняясь, он по-свойски садился за стол, гуторил шутейно с Ахимьей Ивановной, с Анохой Кондратьичем, с девками. Иногда он вынимал из кармана и ставил посреди стола, на виду, зеленую половинку, угощал Кондратьича:

— Выпьем, что ли, по маленькой, отец?

— Что ж, доведется выпить с праздничком, — глаза Анохи Кондратьича веселели, умасливались.

Они разливали водку по стаканам, чокались.

— Не подобало бы мне с тобою чокаться, — смеясь, говорил старик.

— Почему так?

— Вот ты сам и скажи: почему? Духом от тебя табачным несет. Как в избу зашел, будто что в нос вдарило…

— Это ты зря, — смеялся Епиха, — я уж неделю как бросил.

— Неужто ж бросил? — недоверчиво переспрашивал Аноха Кондратьич.

— Стану я врать, какая мне с того корысть! — серьезно, не моргнув глазом, отвечал Епиха.

— Это бы ладно, — пускался в рассуждения Аноха Кондратьич, — это бы ладно… Какая польза дым исть? Настоящей пищи не хватает нам, што ли? Всю середку поди сожгло.