Изменить стиль страницы

И пассажиры, в том числе и я, с азартом пьем бесплатный кипяток. Пьем так, что у нас, ребятишек, действительно животы надувает, а от взрослых поднимается пар, точно они только что вышли из бани.

Отец же подбадривающе покрикивает:

— Не робей, ребятишки! Скоро в Приволжск приедем, арбузов там накупим, дыней, ешь — не хочу. А оно можно и так — грузить арбузы. Сотню в лодку или на берег из лодки выгрузил — получай арбуз, а хошь — дыню. Али в тот же обжорный ряд — за пятак щей из рубцов ешь, сколько в тебя влезет… со своим хлебом, положим, — уже менее возвышенно заканчивает он.

И все едущие на корме, на нижней палубе, убежденные моим отцом, мечтают о Приволжске: там дешевые арбузы, дыни, да и в обжорный ряд можно сходить…

Нас то обгоняют, то несутся нам навстречу пароходы, нижние палубы которых переполнены пассажирами, видимо, такими же, как мы.

— Сдвинулась чего-то Расея! — произносит отец, поглядывая на пассажиров нижних палуб. — Горе это — оторваться от родного гнезда. А ведь вон оторвались — поплыли в разные концы.

И однажды утром он произнес:

— Горим, мать.

Следом за ним все повторили:

— Горим.

Нас, малышей, удивило: если в деревне или в рабочем поселке кто крикнет: «Горим!» — так люди вскакивают, куда-то бегут, всюду поднимается такая суматоха, что ничего не разберешь, лица у бегущих перекашиваются, рты открываются, а тут все произнесли страшное слово сидя, не пошевельнувшись. Я недоуменно посмотрел на отца и заметил, что его взгляд направлен в небо, заволоченное грязно-серой массой.

— Микроскопическая пыль, пригнанная ветром из среднеазиатской пустыни, — пояснил академик, добавляя с тоской: — Страшно: горим, поделать ничего нельзя. Когда пожар, так там — туши чем ни попало. А вот здесь горим, и… и ничего не поделаешь: микроскопическая пыль оседает на травы, поля, деревья, сжигает все, как раскаленные мельчайшие металлические опилки, а к тому еще из пустыни движется гигантская волна горячего дыхания. Что поделает с таким бедствием невооруженный человек? Ну, простите меня, Аким Петрович, перебил вас, — трогая за плечо Акима Морева, упрашивающе проговорил Иван Евдокимович.

Оказалось, в ту черную годину люди бежали во все концы страны от безработицы и главным образом от надвигающегося голода, — продолжал Аким Морев. — Бежали, зная по опыту, что «если не убежишь к хлебу, заранее ложись в могилку».

Гибли миллионы голов скота, сотни тысяч людей, на десятки лет разорялось хозяйство. А кулаки, особенно мукомолы, превращались в миллионеров: они перед черной годиной по дешевке скупали хлеб, хранили его в амбарах, а в голод втридорога продавали. Черт их заставит бороться с засухой, — это все равно что бороться с наживой, — снова перебил Иван Евдокимович, произнося все это скороговоркой.

— В Приволжске отец столкнулся с односельчанами, разыскав их среди тех, кто бежал из Поволжья от голода, — рассказывал Аким Морев так, словно его никто не перебивал. — Односельчане сказали ему:

— Куда ты, Петр? Домой? Ай подыхать захотелось? Тогда валяй. Нет? Ступай с нами за Дон — к хлебу. Как-никак, а перебьемся.

Отец посмотрел на Волгу, на ее мощные воды и с тоской произнес:

— А воды-то сколько! Водищи! Вот бы ее к нам на поля.

— Оно — да, — согласились односельчане и тут же с досадой добавили: — Только как?

— Запрудить бы ее, — невнятно пробормотал отец. — Речушки-то запружаем.

— Это чем же — запрудить Волгу? Бабы подолами, что ли, землю натаскают? Головушка! — упрекнули односельчане, но кто-то из них поддержал: — Оно, конечно, не плохо бы воду Волги к нам на поля, тогда не прыгай, как заяц, по чужим краям…

И мы вместе с односельчанами, влившись в непрерывный поток людей, двинулись по этому вот древнему тракту за Дон к хлебу.

Не все дошли туда: многие пали здесь, на боковинах тракта.

— Ужас-то какой! Аким Петрович, — воскликнул академик. — Ну, ваш город завиднелся, Приволжск, — закончил он и тут же тоскливо подумал: «А от Аннушки я уже за сто двадцать километров».

9

Приволжск, дугообразно раскинувшись на берегу Волги километров на шестьдесят, лежал еще в руинах. Часть его, состоявшая когда-то из деревянных построек, ныне представляла собой сплошное пепелище, на котором быстро росли домики, домишки, похожие на курятники. Почти у каждого такого домика красовалось молодое деревцо или палисадник, обязательно огородик, а вон кто-то построил голубятню чуть ли не больше самого домика. В некоторых местах поселки обрывались, тянулись пустыри, или, как их называло местное население, черные пятна, — вот их-то, освещенных электрическими фонарями, и видел Аким Морев, когда теплоход плыл вдоль Приволжска.

До войны центр города был украшен — это хорошо помнит Иван Евдокимович — многоэтажными домами, гостиницами, ресторанами, великолепным зданием театра, гудронированными площадями, дорогами, юными парками. Ныне всюду торчат, как бы угрожая небу, оскалы стен, поблескивают на солнце горы битого кирпича, изуродованные стальные балки-рельсы. Иные улицы так завалены, что по ним ни пройти, ни проехать. То там, то здесь из руин вырастают многоэтажные, красивые и даже, кажется, ажурные здания, жилые дома. Но в первую очередь в глаза все же бросаются развалины, стены, изрешеченные пулями, пробитые снарядами. Кое-где проложены извилистые тропы — в обход воронкам, канавам, нагромождению битого кирпича, изуродованных балок. Некоторые нижние этажи, засыпанные щебнем, уже приспособлены к жилью.

— Ох, сколько придется положить труда, чтобы восстановить город! — произнес Аким Морев. — Страшная штука — война, бедствие для народа. А это что такое? Придержите-ка машину, товарищ Любченко.

В стороне от дороги, на расчищенном пустыре, окруженном развалинами, стоял двухэтажный особняк, огороженный высоким деревянным забором. Дом, забор, ворота, сторожевая будка около калитки — все окрашено в голубоватый цвет. В будке вооруженный милиционер. Все это — окружающие развалины, двухэтажный особняк, высокий забор, будка, милиционер — произвело на Акима Морева такое же впечатление, как если бы он увидел на кладбище буйно играемую свадьбу.

— Его фатера, — намеренно изломав слова, сказал Любченко.

— Кого его?

— Малинова, — пояснил Иван Евдокимович.

Аким Морев знал, что в словах по адресу первого секретаря обкома Малинова надо быть осторожным, потому что они могут до него немедленно долететь, но тут, не удержавшись, неприязненно произнес:

— Да что он, с ума спятил? Люди еще живут в землянках, а он закатил особняк, и у всех на виду.

— Особняк везде увидят, потому и называется — особняк, — с оттенком иронии подчеркнул Иван Евдокимович.

— А вы лично знаете его, Малинова?

— Сталкивался. Во время войны, некоторые говорят, он был герой… Каков сейчас? Не знаю. Впрочем, если для себя такую домину отгрохал, значит в голове треснула какая-то деталь. Алкоголь — страшная штука, — чуть погодя и довольно тихо добавил академик, вспомнив при этом и своего единственного сына-пьянчужку.

«Чем-то обозлил академика Малинов», — не желая плохо думать о последнем, сказал себе Аким Морев, с грустью глядя на развалины, пустыри — черные пятна, на особняк Малинова.

У подъезда их встретил директор гостиницы, обрадованный той радостью, которая чем-то похожа на цветок из бумаги.

— Двух отдельных, извиняюсь, дать не можем, — говорил он, следуя за ними на второй этаж. — Ибо у нас не кризис, а жилищный крах: кое-как вот это крохотное зданьице отремонтировали. Извиняюсь, конечно, строим новую, — затем он передал Акиму Мореву, что первый секретарь обкома партии Малинов просил немедленно прибыть к нему.

Распростившись с Любченко и Митей, Аким Морев умылся, посмотрел в окно на восстанавливающийся город и направился в обком.

Обком помещался в небольшом трехэтажном доме. В нем явно было тесно: в каждой комнате сидело по три-четыре человека. Кабинет первого секретаря находился на третьем этаже. Добравшись до приемной, Аким Морев подошел к Петину, помощнику Малинова, и намеренно тихо произнес: