— Ну смотри. Я только прошу, советую, а решай сама, — подчеркнуто холодно промолвил отец, снова садясь в кресло. — Чем ты сейчас занимаешься? Что читаешь? — после минутной паузы спросил он.
— Конспектирую «Материализм и эмпириокритицизм».
— Что это? Что-то не припоминаю. Ленин?
Дочь подала отцу томик в красной обложке.
Станислав Владимирович прочел вслух заголовок, перелистал страницы и тут же, вздыхая, добавил:
— Раньше не прочел, а теперь времени нет. Столько всего приходится читать, что иногда чувствуешь себя профаном и невольно начинаешь соглашаться с Гегелем, что в развитии также заложена тенденция к разрушению. Маркс, Энгельс, Ленин... — продолжил отец грустно. — Стар я переучиваться и даже доучиваться. Конечно, они гениальные люди — это безусловно. Ленин в особенности. Но я историк, а не политик, изучаю историю с точки зрения объективного анализа, а не политических тенденций.
— А Ленин считал, что беспартийной науки не бывает, — тихо и нерешительно проговорила Галинка, и на ее щеках появился румянец. Этот румянец словно бы успокоил отца, навеял воспоминания о детстве дочери. Возможно, потому и заговорил с ней шутливо, как с маленькой девочкой:
— Выходит, Калинка, теорема Пифагора тоже классовая? Ведь Пифагор по современным понятиям был реакционером.
Дочь исподлобья посмотрела на отца, с минуту подумала, затем выпрямилась.
— Этот вопрос на семинаре задавал Свечник. Он, папочка, бывший семинарист и вечно спрашивает... Так ему преподаватель Аркадий Иванович, наш философ, ответил так: есть, дескать, законы объективные, их надо изучать и правильно ими пользоваться, они могут служить любому обществу. То же самое математика, физика, химия. Это леваки, особенно троцкисты, считали их классовыми. Но эти науки не классовые, хотя сами ученые вне классов стоять не могут. Так он нам объяснил. И я думаю, что это правильно. А ты как считаешь?
Станислав Владимирович в ответ только вздохнул.
— Но история, папочка, это не математика, не голая формула. Ведь она о том, как люди жили и сейчас живут, в каких отношениях пребывают друг к другу. Я говорю, конечно, примитивно, но ведь это так, папочка!
Галинка прильнула к отцу, уткнулась носиком ему в шею.
— Ты не сердись, что я так, — попросила тихо.
Станислав Владимирович громко кашлянул, а его кустистые брови быстро запрыгали. Его рука невольно потянулась к кудрявой головке дочери. Какая она горячая, наивная и самоуверенная! Да-да, это все та же маленькая девочка, которая любила, бывало, забираться к нему на колени, слушать сказки.
— Историческая наука требует колоссальной усидчивости, настойчивости и мужества, доченька. Кстати, я в семинарии не учился.
Галинка некоторое время молчала. Между сведенных бровей у нее даже появилась небольшая складка. Очевидно, дочь о чем-то напряженно думала, возможно, искала нужные слова. Вдруг она слегка отстранилась, приподняла головку:
— Я хочу, папочка, чтобы ты был счастлив и радовался. Ты ведь такой умный, столько знаешь. Я просто горжусь тобой, папа!
Станислав Владимирович начал искать в кармана платочек, сутулясь, вышел из комнаты.
Воспитываясь без матери, Галинка всю свою любовь отдала отцу. И вот еще одна стычка. Она чувствовала вину перед отцом, и в то же время ей было досадно, что отец так и не согласился с ней.
«Ну зачем я сболтнула насчет семинариста, его вопросов? Ведь папа все принял в свой адрес. А ему и без моих упреков тяжело». Ей стало так жаль отца, что она расплакалась.
В квартире тишина... Дом, кажется, тоже молчит. Это сдерживает и пугает одновременно. Галинка представляла, как ходит, сгорбившись, по кабинету отец, как он считает шаги.
«Почему я такая всегда с ним прямолинейная? Боже, так по-глупому начала ему объяснять насчет математики...»
Теплая шершавая рука коснулась ее щеки. Галина съежилась, притихла.
— Поспорили, — не то спрашивая, не то удивляясь, промолвила Елена Михайловна. — Бывает. Ложись спать, миленькая. Вот уснешь — все забудется. Утром встанешь, улыбнешься отцу, и будет вам обоим хорошо. Ты ведь у него одна.
— Я не знаю, что со мной происходит! — глотая слезы, воскликнула Галинка, прижимаясь к старушке. — За себя больно, за отца больно.
— А почему больно, ласточка? Отец еще, как видишь, работает. И тихим стал теперь, спокойным.
— А разве он был не таким? — изумилась девушка.
Старушка, казалось, не слышала вопроса.
— Вишь, глазки покраснели от слез. Ничего. Говорят: после плача — смех, после дождя — погода.
Галина удивленно взглянула на домработницу, которая смотрела куда-то в пространство, часто шевеля губами. В невыразительных глазах — застывшая печаль.
— О чем ты, Олена?
По привычке называла старую домработницу Оленой. Сама чувствовала, улавливала сердцем какое-то от этого неудобство. Пыталась даже называть старушку Еленой Михайловной, но та в ответ расплакалась, дескать, разве я тебе чужой стала. На том попытки и закончились, все осталось по-прежнему.
— Я ничего, доченька... Думаю, как тебя убаюкать. Вспомнила покойницу мать: у нее, царство ей небесное, тоже такая привычка была — свернется иной раз в клубочек и молча слезами подушку окропит...
Девушка взяла старушку за руку, усадила на диван.
— А почему, Олена? Что было причиной ее слез? — допытывалась она, все плотнее прижимаясь к старушке. — Почему она плакала?
В эту минуту Галинка чувствовала себя маленькой, совсем беспомощной девочкой-полусироткой. Ей хотелось ласки, теплого материнского слова.
— Ты мне не хочешь отвечать? Но почему? — капризно надула губы, как делала это в детстве.
Сначала она поступала так, когда на кого-нибудь сердилась, потом начала дуться по всякому поводу и без повода: в школе на учителей, делавших ей замечания, на школьных подруг, когда те поступали не так, как ей того хотелось, дома — на отца, Олену. Ни отец, ни Олена сначала не обращали на это внимания, не заметили ничего плохого в этой привычке, им даже иногда нравились маленькие капризы девочки, потому что любили они ее беспредельно.
Надувать губы Галинку отучил Линчук. Вспомнила, и стало неловко. Сколько лет прошло с тех пор, а она все еще краснеет от стыда. А случилось так, что они однажды, случайно встретившись на улице, пошли бродить по парку. Линчук рассказывал о пунических войнах.
— Я хочу мороженого, — надув губы, сказала она.
— Я тоже хочу, — промолвил Линчук.
— Так почему же вы не купите?
— Потому что у меня нет на это денег, — сказал он.
— А разве вам не присылают из дому? — снова спросила Галина, широко раскрывая глаза.
Линчук отрицательно покачал головой.
— Нет, не присылают, не смогли бы прислать даже в том случае, если бы я надул губы так, как вы сейчас, — объяснил он, смеясь. — Мой отец и вся отцовская родня не жила в сытости, а мать еще с детских лет осталась сиротой; в девичестве она ухаживала за детьми в богатых семьях, кое-чему у них научилась, например, говорить по-немецки...
Галинка вспыхнула, чуть было не расплакалась. «Капризы надо уметь сдерживать. И вообще человек, наверное, должен всю жизнь бороться с самим собой, со своими недостатками», — такой вывод сделала Галина после того случайного замечания Линчука почти десятилетней давности. Но вывод выводом, а привычка привычкой...
— Расскажи мне о маме, — тихо попросила девушка, как бы извиняясь за свой недавний каприз. — Правда ли, что моя мама умерла от аборта?
Елена Михайловна вздохнула.
— Правда, Галинка.
Девушка положила голову на колени домработнице. Ей было бы легче, если бы та промолчала или возразила ей. Собственно, на возражение и рассчитывала, задавая неприятный вопрос. И вдруг — полнейшее подтверждение. О причине смерти матери Галина услышала случайно, когда ей было уже почти восемнадцать лет. Не осмеливалась спрашивать открыто, лишь часто просила Олену рассказать о матери или вслух удивлялась, почему она так рано умерла.