Пришлось не один раз переложить ее из руки в руку, пока мы добрались до их точки. Точка эта разместилась

довольно широко, занимая целый бугор. Самой видной ее частью был деревянный зеленый фургон, стоявший на

широких колесах, обтянутых резиновыми шинами. Рядом стояла большая круглая палатка. По другую сторону

фургона в соседстве с грудой прицепных плугов чернел трактор. Чуть подальше в кустах лежали три железные

бочки с горючим и маслом. Недалеко от палатки была установлена большая плита с духовкой, сделанная из

листового железа. Возле нее лежали дрова. За дровами высилась укрепленная на двуколке в лежачем положении

деревянная бочка с водой. Трава вокруг была помята, исполосована следами тракторных колес и местами

запачкана черным.

Когда мы подходили к этой просторно разместившейся точке, внутри фургона раздавалось металлическое

звяканье и два голоса, мужской и женский, очень согласно пели в нем знакомую мне русскую песню. Под

трактором лежала на спине одетая в черный комбинезон девушка и копалась в металлических внутренностях

машины. Из фургона вышел молодой парень в промасленных темно-коричневых лыжных штанах и в

застиранной майке, держа в руках какой-то механизм. Продолжая подтягивать женскому голосу, он спустился по

лесенке, но, заметив нас, прервал песню и крикнул:

— О! Молодушка наша вернулась! Да еще никак и подсобника нам привела?

В словах его сквозила та же певучесть, и можно было подумать, что он просто не успел еще

переключиться с песни на разговор. Но молодушка ответила ему, отбирая у меня корзину:

— Нет. Они в Корнево идут. У нас только заночуют.

Парень сказал:

— Жаль! Нам свободные руки во как пригодились бы! Ну, а ты как прогулялась? Выполнила заданьице

наше?

Она ответила:

— А то нет?

Парень вскинул вверх железный механизм и, звякая им, прокричал на всю окрестность;

— Ура! Слыхали, девчата? Завтра ватрушки с клубникой едим!

Молодушка добавила:

— И с малиной тоже.

— Дважды тебе ура, кормилица и поилица наша!

Парень звякнул еще раз над головой железным предметом и опустился на колени перед трактором.

Пригнув голову к земле, он спросил у девушки, лежащей на спине:

Ну что, Маруся, не получается? Подвинься-ка. Давай вместе думать. Я тут кое-что соорудил.

И он тоже полез под трактор. Тем временем женский голос внутри фургона кончил одну песню и запел

другую — о молодушке, которая полюбила проезжего раскрасавца, да так полюбила, что потом всю-то ноченьку

ей спать было невмочь. А молодушка ушла в палатку. Я осмотрелся. В днище деревянной бочки был вделан

медный кран. На кране висел ковшик. Я взял ковшик, нацедил в него немного воды из крана и выпил. Вода была

вкусная, но потеплела за день. Оглобли у двуколки были подперты деревянными рогатками, чтобы удерживать

бочку в горизонтальном положении. На оглоблях висела лошадиная сбруя. Значит, воду они привозили на

лошади. Сама лошадь, стреноженная, паслась в это время внизу, в травянистой лощине. Но на всякий случай

для нее тут же была заготовлена копна свежего, пахучего сена, уже изрядно потрепанная.

Из палатки вышла молодушка, успевшая переодеться в короткую, до колен, темную юбку и в ситцевую

кофту без рукавов. Она сразу же захлопотала у плиты, ставя на нее кастрюльку с водой и чугунок. Видя, что она

берется за дрова, я сказал: “Позвольте мне”. Она охотно позволила, и я принялся растапливать плиту. Дрова

были заготовлены из разных сортов дерева неведомой мне плотной породы. Дуб я, правда, узнал сразу. Его мой

перочинный ножик не взял. Нашлись в этой груде также два березовых полена. Однако я не стал их жечь и даже

бересту на них не тронул. Я просто так подержал их в руках, поглаживая ладонью. Милое финское дерево —

украшение земли! Конечно, оно же и русское дерево. Оно же немецкое, французское и английское. И случись

нам всем собраться под одной березой, кто из нас мог бы доказать, что ему оно роднее, чем другим? Я мог бы

доказать. Одно только мое доказательство было бы самым убедительным. Милое финское дерево — и больше

никаких!

Я не стал жечь эти родные мне куски березы. Настрогав стружку с других поленьев, более податливых,

чем дуб, я растопил плиту, наполняя ее непривычными для меня дровами. Все это были ценные породы,

пригодные скорее на то, чтобы делать из них красивые вещи для услады жизни человека, а не на то, чтобы

превращать их в золу ради получения от них минутного тепла. Только богатая Россия могла себе позволить

подобное расточительство. Я клал тяжелые, просохшие на солнце поленья в железную плиту, выбирая самые

невзрачные и корявые из них. Но таких было немного. Преобладали все же поленья ровные, с красивой,

приятной гладкостью на срезах и изломах от пилы и топора. Некоторые чурки пришлось тут же расколоть,

чтобы они могли пролезть в узкую дверцу плиты. И у меня сердце сжималось от жалости, когда я нарушал

топором их плотную благородную цельность. Но видя, что женщину, занятую у плиты, такая жестокость не

смущает, я тоже старался показать вид, будто считаю все это в порядке вещей.

Россия окружала меня, и надо было помнить об этом. В ней и прежде никогда и никто из посторонних не

мог разобраться, а тем более теперь. Вот я сидел в центре России на дубовой чурке перед пылающим в

железной плите пламенем, а страна сомкнулась вокруг меня прохладной ночной темнотой. И кто ее знает, что

она в себе затаила! Два трактора стрекотали где-то в отдалении. Почему они стрекотали в такую пору, когда

крестьянину свойственно сидеть дома за ужином и готовиться спать? Парень и девушка лежали при свете

паяльной лампы под неисправным трактором. Они что-то паяли там и зачищали напильником. Для какой

надобности было им заниматься этим делом ночью, когда день труда уже был позади, а назавтра им предстоял

такой же новый день? Все было непонятно здесь и требовало внимания.

Моя женщина была во всем этом. Так сказали мне два умных русских человека. Но в чем же она могла

здесь быть? В этой густой темноте быстро наступившей ночи, или в стрекотании тракторов, или в шуме

паяльной лампы? Может быть, в песнях второй девушки, вышедшей из фургона к тем двум, что трудились над

починкой трактора? Может быть, в этих ценных дровах, дающих такой сильный жар, или в дыме и в искрах,

вылетающих из двухметровой железной трубы к звездному небу? Нигде я ее не видел, как ни старался увидеть.

В белокурой женщине, хлопотавшей у плиты, склонен был я увидеть какую-то долю моей женщины, ибо

она накормила меня ужином и устроила мне постель на сене рядом с копной. И когда мы все ужинали внутри

палатки при свете лампочки, зажженной от батареи, сидя на скамейках вокруг столика, у которого ножки были

врыты в ломлю, снаружи загрохотал прибывший с поля трактор. После того как он умолк, остановившись где-то

возле бочек с горючим, забренчал рукомойник, укрепленный на стенке фургона, а затем в палатку ввалился сам

тракторист.

Я взглянул на него — и клецка выпала у меня из ложки обратно в суп. Нет, это был не Иван, конечно. От

Ивана мне бы не было спасения. Но это был один из миллионного легиона двухметровых, о которых мне по

секрету сказал Ермил. И пусть ему тоже недоставало до нормы сантиметров трех-четырех, но ширина плеч и

громадность кистей рук доказывали, что он состоял именно там, где им изо дня в день разъясняли, как они

должны будут ринуться на маленькую Суоми. И не ринулся он на меня только потому, что не получил еще

такого приказа. Он даже сделал вид, что не узнал во мне свою будущую жертву. Сказав мне глухим басом:

“Привет!” — он уселся на краю скамейки рядом с парнем в лыжных штанах, а чтобы рассеять мои подозрения,

стал украдкой поглядывать на девушку, которая незадолго перед этим пела внутри фургона. Конечно, она была