Изменить стиль страницы

Она была одета в черное. Говорила она громко и отчетливо, но запинаясь, подыскивая нужные слова.

— Нет, почему же… — Бутов пододвинул к ней единственный свой стул.

— Михаила Яковлевича вчера ночью забрали.

Бутов уже догадывался о том, что произошло непоправимое, с того момента, когда встретился глазами с гневно-страдальческим взглядом девушки.

По привычке, появившейся в последнее время и им самим не сознаваемой: лишь только она заговорила об опасном, Бутов втянул голову в плечи, изо всех сил напряг шею и сжал челюсти; в ушах возник неясный гул и словно бы в нем тонул голос девушки, слышимый, вероятно, и за тонкими стенами, и на лестничной площадке, и везде.

— Что с вами? — с тревогой спросила она, но сразу догадалась и, презрительно морща рот, сказала еще громче: — Да вы просто трус. Михаил Яковлевич рассказывал, как вы там в коридоре: «Гарун бежал быстрее лани…» Он говорил: «Не понимаю, что произошло с моим мальчиком». Ему-то сам Бог велел не понимать — святая душа. Но ведь и я, дура, ничего не поняла… А он все последнее время писал вам; вроде завещания, вероятно, напутствия. Не бойтесь — вечером пишет, наутро рвет: «не то, не то!» Одну тетрадочку сдуло, и под шкаф. Они не нашли даже при аресте, а шмон был основательный, до самого утра. — Девушка говорила все громче и громче, почти кричала, как в истерике. По лицу ее катились слезы, и она их с брезгливостью к самой себе вытирала тыльной стороной ладони. — Ну, я, дура, решила отнести тетрадочку. Думала, это мой долг. И хотела еще раз взглянуть на человека, которого дядя так любил. Думала, что на вас… хоть отсвет его. А вы и не человек вовсе. Вы, вы — будто бы человек. — Она подбежала к столу, швырнула тоненькую тетрадку и, не прощаясь, выбежала, изо всех сил хлопнув дверью.

Бутов неподвижно стоял посреди комнаты. Когда девушка вошла — в черном и белая как бумага, — он понял, что Р. умер, больше чем умер. И при этой мысли ощутил горечь, жалость, но и — что же делать, ничего не переменишь — некоторое облегчение тоже: порвана связь с самым опасным («больше никаких опасных знакомств у меня нет»). И так естественно порвана, без подлости.

А теперь он знал, что девушка прокляла его. Проклятье не смоешь. Он подумал: «страшное время, когда почти что ждешь, да чего там «почти» — жаждешь вести об исчезновении замечательнейшего из всех, кого тебе подарила судьба».

Подумал: «один я такой?». Да нет, в газетах со школьных еще времен столько отречений, отмежеваний от родителей, братьев и сестер, от товарищей, от самого себя.

…Легче тебе от того, что не один ты Иуда? Что ты не выдал, только отступаешь поглубже в тень.

И еще подумал: «Хорошо, что она пришла днем. Должно быть, соседей нет дома».

Едва лишь он успокоился немного, в дверь продолжительно позвонили. Сердце его заколотилось. Он подумал, вернее было бы сказать — он сообразил: все время приходилось, и он научился этому — соображать, иначе не останешься на свободе. Он сообразил: «Девушка вернулась! Как ее зовут? Соня?.. Да — Соня. Будет просить о помощи. Как и чем я могу помочь ей? Лучше не отпирать».

Ему вспомнилось из Евангелия: «Кто говорит — я люблю Бога, а брата своего ненавидит, тот лжец; ибо не любящий брата своего, которого он видит, как может любить Бога, которого не видит».

Мелькнуло в мыслях: а если вместо слова «Бог» подставить — «Идея»? И идея эта — о всеобщем счастье. Ведь так?! Почему же во имя ее только и остается зачеркивать в памяти, то есть убивать в памяти самых близких: брата так брата, любимую так любимую, учителя так учителя…

Звонили и стучали непрерывно, и пришлось открыть. К счастью, это была не Соня, в дверях стоял управдом. Он оглядел небогатую обстановку студенческого жилья и остановился рыскливым взглядом на тетрадке с письмом Р., лежащей посереди пустого стола на самом видном месте. Бутов подумал: «Возьмет тетрадь — и все, и конец. Но я ведь даже не знаю, что там?! Что бы ни было — конец. И ведь хватало времени разорвать тетрадь, сжечь, сунуть в карман!» Все это он говорил себе как обреченный, как мышь в мышеловке, как тонущий, уже захлебнувшийся — а берег далеко, вообще берега нет. Он так был поглощен своими мыслями, — какие тут «мысли»! Переживания? Соображения? — не найдешь подходящего слова. Так был поглощен, что не расслышал, вернее сказать — не сразу воспринял слова управдома. Тот повторил:

— Нового вселяем. Знаете — напротив! Печать будем снимать. Придется вам, Александр Максимович, — понятым; в порядке общественной нагрузки. Не возражаете?

— Чего ж возражать. Рад помочь! Очень даже рад!..

…Когда это проплыло в мертвом сознании и увиделось со стороны, Бутов понял: все было страшно, но самое гнусное — «рад помочь. Очень даже рад». И искательная улыбочка, обращенная к бритому затылку управдома, шагавшего впереди, пока они пересекали лестничную площадку. «Подменили меня, что ли, или я всегда был таким, только случая не подвернулось проявиться?!»

В квартире напротив прежде обитала милая семья — муж и жена, молодые инженеры с трехлетней дочкой Леночкой, иногда забегавшей к Бутову поиграть. Теперь там было пусто. На полу валялись книги, бумаги, белье, детские платьица, женские и мужские костюмы. В детской кроватке, устремив бледно-голубые глаза к потолку, лежала большая кукла. На подушке вмятина от головки исчезнувшей девочки. «Куда она-то попала? Не в лагерь же, не в тюрьму? Или есть тюрьмы для трехлетних?!» Не тюрьмы, так сиротские дома — это при живых отце и матери; или тем недолго жить?!

Кругом была маленькая пустыня; тысячи, а может быть, миллионы безжизненных пустынь вновь и вновь образовывались по всему городу, всей стране — отделенные запечатанными дверями.

Бутов с непроходящим сознанием нечистоты почувствовал, что на лице его все та же жалкая, искательная улыбочка. Постарался стереть ее и не смог.

Или это инстинкт не давал отбросить спасательную маску; чтобы выжить, необходимо было и это — научиться управлять лицом, ни на секунду не расслабляясь. Даже во сне, ведь и ночью кто-либо из них может проникнуть к тебе. Как? Через закрытую дверь, через стену? Может! Именно ночь самое их время.

Надо научиться какому-то, совсем иному поведению. Нет, не научиться — на учение нет ни времени, ни сил, — а просто довериться инстинкту самосохранения, выползшему из первобытных времен; быстроте инстинкта, его безошибочности, и его беспощадности тоже. Разум может только подвести. Надо не думать, а именно соображать. Разум отступает, чем ближе край бездны, в которую вот-вот провалишься; ведь Р. провалился, а кто еще был таким олицетворением разума!

Провалился, исчез. Навсегда? Бутов знал, что навсегда. Инстинкт был рядом с Бутовым и контролировал его поведение. Человек словно раздваивался, как при шизофрении.

«А если я действительно сошел с ума?» — подумал Бутов.

Новый хозяин квартиры, тяжело и властно ступая, шагал по комнате.

— Жили — не тужили, — сказал он.

У него были черные усики и большое квадратное лицо. Управдом поднимал с пола вещи, пересчитывал, вносил в опись и швырял в общую кучу. Действуя привычно и споро, он сказал тому, с квадратным лицом:

— Если что подойдет — не стесняйтесь!

— А мы в университетах штаны не просиживали, чтобы стесняться. Только и своих шмоток хватает. Этому отовариться, что ли?! — он взглянул на Бутова, стоящего в дверях.

— Нет, нет! — с ужасом воскликнул Бутов и поднял руки к лицу, как бы защищаясь. Мимолетный взгляд того, с квадратным лицом, налился тяжестью, как свинцом, стал

неподвижным; взгляд проникал без малейшего усилия через кисти поднятых рук в глаза, а там и внутрь, в самое затаенное. Вспомнились слова Сони: «Да вы просто трус». И еще вспомнилось: «Кто говорит, я люблю Бога, а брата своего ненавидит, тот лжец».

Трус и лжец. Руки сами собой опустились, да и что защищать, когда ты трус и лжец.

С квадратным лицом снова шагал по комнате, управдом не отвлекаясь составлял опись. Когда все окончилось и Бутов вернулся к себе, он прежде всего стал искать спички, чтобы сжечь тетрадку.