Изменить стиль страницы

И ведь много раз виделось во сне нечто подобное именно по отношению к Р.; не могло это быть случайным. Инстинкт предупреждал. А последнее время уже не только инстинкт — появился рад заметок в университетской многотиражке и в центральных газетах… Нельзя не понимать опасность встреч с профессором, несвоевременность затеи с досрочной сдачей экзамена. Тем более что профессор имеет обыкновение, кроме отметок, заносить в зачетку отзыв: «Вы прекрасно мыслите!»; «Идите той же дорогой!», и т. д. Впишет Р. что-либо подобное, — а он обязательно впишет, — потом иди доказывай.

По мере того как зрели — и с огромной быстротой — эти несложные соображения, Бутов, бессознательно еще, все замедлял и замедлял шаги. И стыда при этом не чувствовал. Были только следы какой-то неловкости, сразу тонувшие в простой мысли: «а кому это на пользу — лезть в петлю?!»

Р. тем временем остановился у маленького закутка в конце коридора, где висел на крюке красный огнетушитель, к стене были прислонены принадлежности труда уборщицы — метла и мусорное ведро с совком, и стояли табуретки.

— Попрошу, — приветливо, почти весело сказал Р., оглядываясь на Бутова, остановившегося шагах в пят-надцати.

— Нет, нет… Я не очень хорошо себя чувствую; я не успел проработать необходимый материал. Да и зачетка проклятая запропастилась.

Бормоча это, Бутов пятился мелкими шажками, потом повернулся и побежал; этого ему не суждено забыть ни в жизни, ни в смерти. Р. сделал несколько шагов вслед, не сразу поняв, что же это происходит, и пытаясь догнать любимого ученика; или его толкали другие причины? А Бутов, слыша робкие шаги, бежал все быстрее и быстрее, пока не выбрался из коридорной тьмы на ярко освещенную солнечным светом лестничную площадку, пока не сбежал вниз по лестнице на улицу.

…Там, над ледяной тундрой, поднимается из-под земли Р. Бутов сразу узнает его по милой застенчивой улыбке; то виден один череп, то лицо, замученное, но с этой улыбкой. И у Бутова странно живое для мертвого горькое чувство, что Р. непереносимо больно воплощаться, возвращаться оттуда.

А Р. невнятно — у него выбиты зубы — говорит:

— Знаете, коллега, я догонял вас тогда — вы помните, в Университете, только для того, чтобы сказать: «Еще петух не пропоет — и вы, именно вы окажетесь среди тех, которые предадут меня». — Я не предавал, — говорит Бутов.

— Неважно, совсем неважно… А знаете, этот эпизод был очень уместен именно для меня. Наблюдая ваше бегство, я все понял. Впервые, как это ни странно, полностью осознал свое положение; ну и поспешил домой, успел еще сжечь некоторые бумаги — знаете, «игру в слова». Это нисколько не помогло, как видите, но все-таки я сделал все возможное.

И Р. исчезает. Снова тихая, такая тихая тундра, тишина, тысячи или миллионы могил, над которыми нет даже холмика; бесшумно промелькнет тень полярного волка, пробежит олень, песец, пройдет охотник в мягких торбазах на широких лыжах. Так все мирно, нетронуто…

…В пустоте возникает еще одна сцена, произошедшая незадолго до той, в коридоре Университета. Бутов признается Р., что мечтает перевестись на филологический и посвятить себя поэзии. В ответ Р. произнес длинный монолог, внешне спокойный, но внутренне пламенный — иной формулы не подберешь:

— Я пытаюсь отговорить вас, — закончил он, — не только потому, что жаль потерять хорошего ученика. И не потому, что сомневаюсь в истинности вашего поэтического призвания; тут я плохой судья. Само время не «трудновато для пера» — а невозможно; это очевидно для каждого внимательного наблюдателя. Вы не согласны со мной.

— А Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Гумилев, тот же Маяковский?! — возразил Бутов.

— Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Гумилев из другого столетия — девятнадцатого, а может быть, даже из восемнадцатого. Они заблудились во времени. Вы понимаете! Они опоздали родиться… Да, да, — подумаем хотя бы об Анне Андреевне Ахматовой. Помните ее строки: «Но я предупреждаю вас, что я живу в последний раз». Разве это не звучит как набат, как предостережение человечеству — не из жизни даже, а почти из смерти, уже исполнившейся. Поэт может быть и не прав в своем скорбном прощании с землей. Ей, «плакальщице дней минувших», придется вернуться в последние дни Земли. И печальный одинокий голос ее, в котором звучит гулкий, из золота и серебра, незримый колокол, разольется повсюду, где земля залита кровью — поверх кровавого моря, даруя вечный покой одним из тех, кто этот голос услышит, и вечную муку другим.

— А Маяковский? — как-то неохотно спросил Бутов.

— Он, конечно, из двадцатого века. Но ведь убит именно этим своим страстным любимым временем.

…Разговор оканчивался в Университетском садике, который неторопливо пересекал человек в темно-сером костюме, с большой, проросшей черным волосом бородавкой на левой щеке; один из тех, которые вскоре будут решать судьбу Р. Бутов ощутил неясное беспокойство, когда темно-серый сел на скамейку неподалеку.

— Вы не опасаетесь? — кивнув в сторону темно-серого, еле слышно спросил Бутов. На лице Р. появилась странная — его, милая, а сейчас как бы и обреченная улыбка.

— Мы ведь всегда втроем, — ответил Р. — «Я, ты и государство», «я, ты и партийная линия»; «я, ты и соглядатай»; даже: «ты, она и бесплотное, но существующее — личная жизнь»: странное понятие, в котором, как в болоте, потонула любовь, дружба, верность, милосердие. Не так ли? О чем же писать, если все это потонуло? Объясните мне? И какими словами писать?

Бутов молчал. Никогда еще он не любил так полно и восторженно своего профессора. И никогда прежде раздражение против легкомысленного поведения Р., поднимающееся снизу, из темноты, не из самой ли преисподней — ведь у каждого своя преисподняя, — не ощущалось так остро. «Зачем Р. говорит громко? Кому он бросает вызов?» Бутов втягивал голову в плечи и изо всех сил напрягал шею — от этого возникал и охватывал его, защищал гул, несколько заглушавший голос Р.

Но ведь мнимый этот гул не спасал от темно-серого.

Неожиданно для себя Бутов громко сказал, почти прокричал:

— Но я с вами, профессор, не согласен!

Темно-серый мельком взглянул на Бутова и снова вперился неподвижным взглядом в блеклое совершенно пустое небо, выжженное надвинувшейся неожиданно летней жарой. «Взглянул все-таки. И не забудет! Он-то запомнит!»

От этого «не забудет» Бутов почувствовал некоторое подобие радости, шаткую успокоенность; но и позор вошел в его душу, как оказалось, уже распахнутую для стыда и позора.

— Вы трус! — сказал Некто мертвому Бутову. — Как же вы смеете думать, что тогда у вас была еще живая душа?!

«Да, я поступил как предатель», — вполне понимая, что и это признание войдет в приговор, безразлично к себе подумал мертвый Бутов.

…А там, в видении прошлого, профессор продолжал свой монолог.

— Слова расшатываются в самой основе. Из чего же строить стихи?! «Уклон» в старых словарях — интереснейшее и поучительное чтение эти старые словари; так вот, в прежнее время уклон — угол, на который предмет откачнулся — вполне безобидно. Или еще: отклонить от кого-то удар или бедствие. Слово сражается за правду. А теперь само слово «правда» обрело столько прилагательных, меняющих смысл его на противоположный, вообще лишающий его смыла. Прекрасное, сказочное «кривда» — вымерло. Какое зловещее понимание приобрело сегодня понятие «уклон» — все мы знаем. Не так ли?! «Репрессивные меры», произошедшие от французского «репрессалии» и до последнего времени нашим языком почти не принятые, означали «меры принудительные и притесняющие». А теперь «репрессирован» почти всегда уясняется другим словом — «расстрелян». Слова сходят с ума, ожесточаются.

Бутов беспокойно переводил взгляд с Р. на темно-серого и обратно; профессор не замечал этого или не хотел замечать.

— Лучше поговорим позднее, в другой раз, — почти умоляюще сказал Бутов.

— Зачем откладывать, — возразил Р. снова с мягкой своей, милой улыбкой. — Вы ведь не торопитесь на свидание…