Изменить стиль страницы

«Может быть, лучше было бы тогда упасть на мостовую», — безразлично думает мертвый Бутов.

Мальчик поднимается, он весь в крови. Это не пугает его, он видел кровь много раз. Просто он при падении сильно поранил о битое стекло лицо и руки. Он рукавом рубашки отирает кровь и спускается по лестнице; все это он делает медленно, без мыслей, как бы еще не придя в сознание.

На улице он ступает в кровь, расползшуюся по асфальту. Но ужас его охватывает, только когда он, нагнувшись, касается окостеневшей руки матери.

А потом он, обогнув труп, идет по залитому солнцем тротуару — между прохожими, но как сквозь пустоту, подчиняясь людскому течению.

Многие в те времена — и взрослые и дети — шли и жили среди людей, но в пустоте, еще более безнадежной, чем та, что сейчас окружает мертвого Бутова. И иначе не могло быть, потому что уже давно началась и неизвестно когда окончится эпоха крови и одиночества. Откуда-то появились те, вскормленные волчицей, и начало исполняться то, о чем в древнейшие времена женщина, растерзанная в пустыне Негев, предупредила ЕГО.

Теперь уже и ОН не в силах ничего изменить.

— Ты писал о том, что пережил в детстве? — спрашивает Маленький. Бутов молчит.

— Так зачем же был ИМ дан тебе дар, и зачем ОН провел тебя через все?.. О чем же ты писал?

— Я ведь не один на свете.

— Ты как скупец, у которого полон дом, а он бродит под окнами и выпрашивает милостыню. Ты всегда притворялся?

— Может быть, — с трудом, но и с равнодушием отвечает мертвый. — Меня даже дразнили БуДтов.

— Кто?

— Иногда… женщины.

— Которых ты любил? Которые любили тебя?

Бутов молчит. Мертвый, он не знает, дано ли было ему когда-нибудь истинно любить. — Жди, ОН решит твою судьбу. Оба белые исчезают.

Некто проводил их взглядом, сделал несколько шагов и остановился над головой Бутова. Тот почувствовал страшную тяжесть; мертвый — живое чувство! — и с трудом сказал:

— За что вы преследовали меня и погубили?

Некто шагнул в сторону, и ощущение непереносимой тяжести исчезло.

— Я вижу тебя первый раз. Но на Земле мои братья. А кроме братьев еще множество других — похожих на нас, но нам чуждых и враждебных.

— Как их отличать — других?

— Тебе это не понадобится, но я скажу. Они смертны, и они серые, как волки, и людей ненавидят.

— А вы любите?

— Любил, пока миллионы лет назад им не был дарован огонь и они не стали убивать и сжигать себе подобных. Я глядел на пожарища, потому что я должен все видеть и знать; глаза мои стали выжженными и душа — тоже выжженной. Любил людей, пока не умер, хотя и остался бессмертным…Странно, кто-то из людей сказал: «Человек — это звучит гордо!» А я спрашивал птиц, зверей, травы, цветы, деревья, даже океан, даже небо, и все отвечали: «Человек — это звучит страшно!»

— Вы падший ангел? — спросил Бутов.

— Я не люблю слова «ангел». Они, крылатые, тоже считают: «имя наше звучит гордо». Однажды ОН призвал нас и сказал: «На Земле люди убивают лучших из своих поколений. Надо помочь тем, кто заслужил помощь». ЕМУ ответили: «Мы не хотим на Землю. Люди недостойны участия». Так ответили ЕМУ ангелы, а я молчал, и ОН обратил взор на меня. Я сказал то, что думал: «Твои ангелы хуже людей. Они тоже думают, что имя их звучит гордо, и не хотят помочь истекающему кровью человечеству, чтобы не испачкать белоснежные одежды. А среди людей есть ведь праведники, выходящие на безнадежный бой — один против многих. И есть дети. И женщины, по твоей воле в муках рождающие свое дитя и готовые отдать жизнь за него. Нет, твои ангелы хуже — им не дано самопожертвование».

Выслушав меня, ОН разгневался и повелел:

— Иди, будешь жить среди людей, раз ты так возлюбил их.

7

Едва Некто умолк, перед Бутовым открылась новая картина: не то пустыня, не то просека. Он не сразу угадывает — да это же университетский коридор, пустой сейчас просто потому, что за всеми из бесконечного ряда дверей читаются лекции, проходят семинары.

Бутов шагает по коридору; ему года двадцать два, ну — двадцать три, не больше. Он движется легким пружинящим шагом и настроение у него легкое (это несмотря на то, что календарь числит пришествие последнего пятилетия тридцатых годов, апокалиптических времен, предсказанных откровением Иоанна; но какое ему дело до предсказаний, хотя черед понять их приближается и к нему).

А пока он идет через тридцатые годы, не замечая особенностей этого времени. Им владеет прекрасное ощущение легкости, отчасти по причине молодости, а отчасти оттого, что идет он к профессору Р., которого любит и уважает; да и тот выделяет Бутова из числа слушателей семинара.

И можно ли не восхищаться Р.? Порой во время лекций лицо его становится грозным, гневным, но никогда не сердитым. Оно становится грозным, когда Р. говорит о «пастырях, ведущих человечество в пустыню», пусть и умерших сто, даже тысячу лет назад. Длительность сроков для него ничего не значит. Они в земле, но Р. в другом измерении времени.

Как-то на лекции Р. сказал: «Точнее всего определяет человека амплитуда времени, в котором его дух существует, продолжительность колебания маятника, единственно этому человеку принадлежащего, им управляющего, отсчитывающего его главный срок. Есть люди и вообще без главного срока. Время у них измеряется только удовлетворением плотских желаний: был голоден — насытился, желал женщину — овладел ею, хотел разбогатеть и разбогател. В главное время все это не входит. Все это — плесень на поверхности времени. И когда плесенный человек умирает, он превращается в ничто. Даже не в прах; ведь из праха образуется дерево, травинка, по-иному, на ином языке природы выражающие сущность, красоту, пусть при жизни человека никак не материализовавшиеся».

«Есть люди — ничто, — говорил Р., глядя поверх голов студентов; скамьи в аудитории поднимались одна за другой, как волны. И за самым высоким полукружьем последней скамьи возникало также плавно изогнутое окно, а за ним глубь бездонной полоски неба. Р. вглядывался в эту полоску, словно видел в ней нечто «непостижимое уму», но очень важное и для его предмета — «Истории экономических учений».

Впрочем, могло быть и так, что Р. глядел поверх голов, чтобы в присущем ему на лекциях и семинарах состоянии ясновидения случайно не столкнуться взглядом с каким-либо ничто; глянешь ему в глаза, и ясновидение бесследно исчезает. А Р. рожден созидателем, а не разрушителем.

— Есть люди с очень коротким колебанием маятника; не увидишь, не уследишь, — говорил Р. — Но какой бы краткости ни было колебание — оно существует. Человек погладил безутешно плачущего ребенка, тот улыбнулся, счастье вернулось к нему, как снова садится на ветку согнанная птица. И все! И если даже ничего больше не вместилось в отпущенный срок, сделанное тобой вошло в главное время Земли…А есть люди с не охватимым взглядом колебанием маятника.

— Вы понимаете? — спрашивал Р. — Вы понимаете?! Нет, вы должны понять. Не сегодня, так завтра это к вам придет. Ничего, если только в старости: жизнь измеряется высшей ее точкой, а не низшей.

Слушая профессора, Бутов всегда сознавал, что у того колебание маятника охватывает все временное пространство, от первого сознательного взгляда первого человека, на Земле появившегося, до прощального взгляда того, кто последним умрет на Земле, так бездарно растрачивающей ей одной дарованную духовную жизнь.

И именно от того, что колебание маятника у Р. — от первого до последнего человеческого взгляда, лицо его становится грозным, когда он вспоминает инквизиторов, опричников, вдохновителей и исполнителей Варфоломеевской ночи — тех, кто убивал именем и во имя Робеспьера, и во имя всех других, во имя Бога и бесчисленных лжебогов, во имя всех, в коих умирала человеческая душа. Все они не там — далеко, а рядом.

…Итак, Бутов идет сдавать любимый им предмет. Он спешит к последней по левой стороне двери «профессорской» — во всеоружии. Совсем недавно вышла монография Р. «Рикардо и Смит». Бутов проштудировал ее, и какой бы ни попался экзаменационный листок, он сумеет сослаться на подходящую мысль из труда профессора, полного мыслей.