Изменить стиль страницы

На радостях Отченашенко закатил пир горой. Откуда-то приволок полчувала крупчатки первой руки, мороженой телятины, кусок старого, густо посоленного желтого сала и четверть мутноватой самогонки. Пришли две беженки, занимавшие брошенную хату садовника над Ивой, все утро пекли, жарили, подавали на стол.

Впервые за войну Сайкин почувствовал себя человеком. За окнами — солнцеворотный ядреный денек с колючим морозцем, бахрома инея на стеклах золоти-сто подсвечена, а в хате жарко, чисто, на полу полосатые дорожки, хозяева и гости оставили обувь у порога, ходят в носках. Возле печки проворно орудуют молодки, раскраснелись, на лбах блестит пот, и стол уже ломится от закусок… Что ни говори, а Сайкин был вояка по нужде, всегда, всей душой тянулся к дому, к хозяйству, только жизнь почему-то оборачивалась для него своей черной стороной.

— Давайте горяченьких подложу блинцов, Филипп Артемович? — ворковала беженка, что была помоложе, с ямочками на щеках, ловкая и учтивая.

— Не откажусь, добрая хозяйка. Хороши блины.

— Из одной мучки, да только пекли не одни ручки! — ревниво заметила старшая беженка.

— Хватит вам жарить-шкварить. Садитесь! — Отченашенко шлепнул ладонью по лавке рядом с собой и потянулся к четверти. Самогонка в ней заметно убыла, и покляпый пористый нос полицая уже алел с кончика.

Руки у молодок безвольно опустились по оборкам фартуков, сразу потеряв проворность.

— Может, мы пойдем? — неуверенно спросила старшая, теребя фартук.

— Куда?! Чем вам хозяева не понравились?

— Боимся стеснить.

— Вот еще коровки божие. Садитесь!

Отченашенко опрокинул четверть, налил два граненых стакана склень, так что самогонка пролилась на скатерть, и подал женщинам. Они приняли, сели за стол, но по-прежнему робко переглядывались.

— Пейте!

— Ну не обессудьте. За ваше здоровье…

— За благополучное возвращение моего племяшки пейте!

— Будьте здоровы, Филипп Артемович!

Старшая выпила до дна, поморщилась, подула в ладонь. Отченашенко удовлетворенно крякнул, будто сам выпил, и услужливо подал ей на вилке соленый огурец. Молодая все не решалась, держала на весу в правой руке стакан, в левой кружку с водой. Наконец набралась духу, поднесла к губам, зацедила. Филипп хмельно покрикивал:

— Пей до дна! Пей до дна!

К молодкам вернулась смелость. Старшая пожаловалась Отченашенко:

— Берегла, сама не носила… Шелковая, кружевная. А он взамен принес не знаю что. На вид вроде мыло, а не мылится.

— Тол! — Отченашенко засмеялся. — Вы смотрите, бабы, поосторожней, а то разнесет хату в пух и прах.

— Что за тол? — спросила, трезвея, старшая беженка.

— Взрывчатка. А на вид точно кусок стирального мыла.

— Ой, боже мой! Что за напасть! Побегу, выброшу из хаты эту погибель. — Старшая взволнованно поднялась с лавки, но Отченашенко вернул ее на место:

— Не пугайся! Тол взрывается от детонации, а так хоть печи им топи. Ах, подлец! Не иначе хочет задобрить невестку Бородина. Давно он вокруг нее хвостом вертит.

Сайкин дернулся как ужаленный:

— Кто это?

— Да тут полицай один.

— Покою от него нет! — запела плаксиво старшая беженка. — Злодей, насильник, похабник!

Филипп — тотчас к вешалке, расшвырял одежду, отыскивая свою шинель.

— Ты куда? — окликнул его дядя.

— К Бородиным.

— Эге, куда тебя понесло!

Отченашенко отобрал шинель:

— Брось, племяшка. Разве с ямочками хуже?

— Вы тут с ними побудьте, а я живо…

— Одного не отпущу! Если идти, так вместе. По правде, я давно собираюсь побалакать с Бородиным по душам!

— Ладно, пойдемте вместе, — согласился Сайкин, смекнув, что в случае чего легче будет справиться с полицаем. Отченашенко снял с гвоздя винтовку, закинул за плечо, обернулся и подмигнул молодкам:

— Будем через час. Ждите.

Дальнейшее произошло, как в дурном сне. Сайкин, хоть и был пьян, чувствовал неловкость и остался в сенях, чтобы Бородины не признали. В приоткрытые двери из-за спины дяди он видел всю семью: растерянного, бледного хозяина с цыганской иглой в одной руке и недошитым, худым валенком в другой, перепуганную насмерть хозяйку с прижатыми к груди кулаками, хмурую Лиду возле детской кроватки. Сколько Сайкин ее не видел? Пожалуй, года два. Он удивился тому, как Лида выросла, поматерела. Но женственность только красила ее, делала желанней.

Дядя по-дурному замахал винтовкой, выталкивая хозяина из хаты. Хозяйка упала на колени, хватаясь за солдатские сапоги, но Отченашенко стряхнул ее руки, как налипшие комья грязи.

— Куда вы его? — остановил Сайкин дядю в сенях.

— Одна дорога христопродавцу, губителю твоего отца! Ступай, ступай, Никандр!

Отченашенко толкнул в спину полураздетого упиравшегося хозяина, повел его по проулку за околицу. Было еще светло, но в хуторе будто все живое вымерло: ни души, ни звука, только скрипел под ногами снег, словно жернова перемалывали зерна на мельнице.

«Убьет ненароком, спьяну», — испугался Сайкин. Он был против насилия. И шел сюда вовсе не насильничать и глумиться. Любовь к Лиде он заветно берег, несмотря на ее замужество, на разбойную войну, кровь, грязь, разорение. Поначалу вертелась мыслишка устроить свое благополучие при новой власти, но в плену и партизанах убедился, что «освободители» ненадежные люди, что дело их временное.

— Оставьте его, дядя! Отпустите с богом, — сказал Сайкин, загораживая Отченашенко дорогу и отводя в сторону винтовку, нацеленную на Бородина.

— Ты что! — вскипятился Отченашенко. — Он же иуда, большевик, убийца твоего отца!

— Не знаю, не ведаю я про такое дело.

— Ты не знаешь, а я знаю.

— Не убивал я отца Филиппа, — отозвался Бородин, услышав за спиной спор, и встретился взглядом с Сайкиным. — Честно говорю, Филипп!

Сайкин еще настойчивее потеснил дядю назад.

— Да пусти ты меня! Хоть десятая вина, а все равно он виноват. Не волнуй, Филипп, рассержусь. Достанется вам обоим!

Но Сайкин мертвой хваткой держал винтовку, и дядя понял, что не совладает с племянником, примирительно сказал:

— Пусти… Я его только попугаю!

— Оставьте. Не надо.

— Да пусти же ты, окаянный! Говорю, только попугаю! Хотел бы, уже давно кокнул. Не первый раз вывожу его за хутор. Пусть, христопродавец, осознает свою вину… Осознаешь, Никандр?

— Осознаю, — отозвался больше насмешливо, чем серьезно Никандр.

— То-то… Скажи спасибо своему заступнику, а не то не сносить бы тебе головы на сей раз.

А рано утром нагрянули немецкие солдаты, одетые разношерстно, какие-то закопченные, заросшие — фронтовики. Они выгнали из база овец, перестреляли половину и тут же принялись их свежевать. Полураздетый, в галошах на босу ногу, выскочил Парфен Иосифович во двор, бегал от одного солдата к другому и так схватил за грудки высокого рыжего, пострелявшего овец, что у того вылетел из рук автомат. Солдаты окружили, рассматривали, щупали хозяина, словно какую-то невидаль.

— Сейчас тебе капут. Пук, пук, — сказал унтер-офицер и кивнул на смущенного рыжего солдата. Товарищи подшучивали над ним, разделывая овец.

«Надо было задушить долговязого черта. На душе было бы легче, — подумал Парфен Иосифович с тоской. — А то ведь впрямь расстреляют».

— Не боишься? Нет? — крикнул унтер-офицер и расхохотался. — Храбрый, здоровый работник!

Прихватив с собой туши, солдаты укатили на мотоциклах. Первое нашествие закончилось благополучно. Парфену Иосифовичу и овец уже было не жалко, столько перенес страху! Только на этом беды не кончились. Через хутор повалили отступающие вражеские части, и того же дня ночью стукнула калитка, заскрипели промерзшие доски крыльца. Парфен Иосифович подошел к окну. Снова солдаты!

— Филипп, — позвал он шепотом. — Беги в кладовку.

Сайкин прытко, не одеваясь, прихватив с собой одеяло, метнулся в чулан за печью.

На кровати встрепенулся Отченашенко:

— Кто там?

Парфен Иосифович отодвинул вовсю прыгавший засов. Кружок света карманной батареи выхватил из темноты заспанного Отченашенко на кровати в нижней рубашке и брюках галифе, с завязанными тесемками на щиколотках. Опухшие глаза жмурились от яркого прямого света.