— Эх ты, глава, хитрая твоя голова! Ну, ничего, я терпеливая, я подожду, авось молодые не забыли мой адресок!

— Эх, Вера Павловна, любитель вы допекать!

— Шкраб, Семен Терентьевич, то есть — школьный работник, закоренелый, ничего не поделаешь. Да и ты хорош, затеял по-старинному, а детки гуляют по-современному!

— Что бы ни случилось, как бы ни сложился день, мысли Людмилы обращались к малышам. Уже рассвело, пора вставать к ним, пора готовиться к суете праздничного дня.

Надо приготовить завтрак мужу, надо принять людей. Хлопоты радуют и тяготят ее, хотя сама призвала всех на день прощанья с насиженным гнездом. Соседи посмеиваются над ее затеями: «Артистка самодеятельная!» А Семен Терентьевич одобряет. Людмила дорожит поддержкой старого мастера, ей трудно было войти в чужую семью, сохраняя себя. Куди не перечили затеям Людмилы, Евдокия Сергеевна, как всегда, старалась понять невестку: характер у молодых — Алексея и Ольги — взрывоопасный, надо обогреть их семейным теплом, чтобы прижились к родному корню. А Матрена Васильевна, мать Ольги, приученная жизнью к рассудительности, всполошилась:

— Ну уж эта актерка Кудиева! Крутит и крутит, кругом ей театр с представлениями. Заручины вспомнила! Заручины, это ж испокон веков тихо-мирно, ладком в хате, промеж семейств. Свадьба — я понимаю. На свадьбу, на приданое у меня отложено, давно собралася.

Более всего опасалась Матрена Васильевна, как бы ее Хома не разгулялся раньше времени. Поохала, посудачила и поспешила к сватьям помогать, за Хомой присматривать, столы накрывать, не с пустыми руками, разумеется. В доме чисто, празднично, дорожки золотистым песком посыпаны, а в саду непорядок: от белого налива до груши веревка протянута, на ней пеленки сохнут. Шепнула Людмиле, как же так, праздник затеяла, и вдруг такое у людей на глазах!

— Ничего особенного, — возразила Людмила, — пеленкам требуется воздух и солнышко. Гостям без внимания, им на столы глядеть интересней.

— Нет, я с тобой не согласная! — возмутилась Матрена Васильевна. — Назвала гостей, нечего пеленки выставлять. — Тогда Людмила подхватила пеленки, на ходу пробуя, просохли они или нет, отнесла в дом и поспешила к гостям.

Девчонки с соседней улицы заглянули было через забор, самая шустрая отозвала подружек:

— Та-а это ж не свадьба! Это так, пособирались…

Сдуло всех до единой, полетели передачу смотреть.

Старики, отдыхавшие на уличных скамеечках, заслышав позывные, и себе потянулись в хаты, вздыхая, качая головами:

— Эх-эх-хе, забыли люди на себя смотреть, на экраны уставились.

— И верно, такой вред для глаз и здоровья! Я, например, ни одной передачи не могу пропустить, «Трест» или «Мгновенья весны»… Сагу из английской жизни — я ни одной серии не пропустил, все как есть. Внуков гоню, конечно, чтоб не отвлекались, глаза не портили, а мне уж, что уж…

За околицей, у самого оврага, длинноногие девчонки в куцых, туго подхваченных поясками платьях, выводили на свой лад модные шлягеры:

Напишу я музыку с тебе,
Напиши ты музыку с мене!

Слава богу, отобедали, убрано со стола, можно свободней вздохнуть, сельским радостям предаться, посмотреть, что посажено, что взошло. Людмила, оставив малышей под яблоней в коляске, сопровождала городских гостей:

— Здесь новая посадка, эти деревца — сыновей Семена Терентьевича, каждое в день совершеннолетия. А это, с краю, моя вишенка.

— Надо говорить не «моя», а «наша»! — строго поправил Павел. — Я помогал, значит наше.

— Ой, мужики! — оттолкнула мужа Людмила. — Чуть прикоснулся, уже наше.

— А ты соглашайся, соглашайся, — подсказывала свекруха, — не перечь, поддакивай. Это им нравится. Ты соглашайся, а сама свое думай.

— Чему поучаешь? Чему детей поучаешь! — возмутился Семен Терентьевич. — У нас в доме такого никогда не было.

— Так я ж к слову… Уже и пошутить нельзя.

— И мое деревцо тут будет, — подошла незаметно Ольга Крутояр. — Наше деревцо, Алеша.

— Завели музыку, — хихикнул Хома Крутояр. — Еще не расписались — раскудахтались. Наше, наше! Пуд соли съешь, тогда будет наше. — Хома Пантелеймонович засеменил вдоль посадки, тыча пальцем в каждое деревцо. — И что их тут теперь сажать? Что сажать! Сажают, сажают, а давно кругом на снос повернуло. Кругом сносят и тут снесут под метелочку. На балконах теперь будем сажать. Елки-палки нейлоновые. Кактусы в пластмассовых стопочках!

— Сам ты кактус! — Матрена Васильевна пыталась отвести мужа в сторону. — Олечка верит, значит, так тому и быть!

— Ха, верят… Бульдозеров нагонят, будь здоров, под самый корень, бульдозеры — машины сурьезные.

— Зачем вы так говорите? — возмутилась Людмила. — Здесь будет детский сад, заводской детский сад. Никто не станет сносить сады.

— Никто не станет!.. Вы ж понимаете, артистка выискалась, лучше всех знает, представления устраивает, — замигал маленькими, потухшими глазками Хома. — Твое дело такое, языком трепать, а стройконтора придет, свое скажет, и будь здоров.

— Пойдем, пойдем, — пыталась увести Хому Матрена Васильевна. — Ступай, отлежишься в садочке на коечке, а то с утра сегодня споры затеваешь.

Человек живой, верткий в молодости, непоседа, Хома Пантелеймонович утратил былую удаль, стал мешковат, ленив, неповоротлив. Когда и почему такое произошло — он и сам толком не знал, а если и знал — помалкивал, лишь в буйные часы, с перепоя, кого-то упрекал, кому-то грозил, обещался доказать. Но в одном он сохранил свойственную быстроту и подвижность — чуть где соберутся, зазвенит, зашумит, застучат косточки домино или зашуршат карты — мигом увернется из-под рук Матрены Васильевны и этак бочком, бочком, незаметно, тихонечко завеется.

Никто не заметил, как возник он в беседке, где собрались в послеобеденный час побаловаться костяшками, разобраться в текущих делах. Пристроился с краю, у самого входа — не отец невесты, глава семьи, а так, сбоку припеку, сам себе места не определит. Новый пиджачок, вдвое сложенный, положил рядышком на скамье, опасается забыть, вечно теряет, вещи валятся из рук, мнится ему самоуправство вещей, то одно, то другое запропастится невесть куда. Молчит, прислушивается, приглядывается, губами шевелит, желательно слово сказать, аж душа горит, а язык занемел, разменялась на граммы речь человеческая; продолжает хмуро прислушиваться к спокойным словам Семена Терентьевича, к уверенной скороговорке Михаила Чуба. «Пятое колесо в многотиражке, — думает о Михаиле, — а строит из себя столичного собкора».

Что ему, кажись, сидел бы в своей многотиражке, строчил, описывал шестеренки и коленчатые валы, так нет, ему шестеренок мало, общую жизнь подавай, больше всех надо!

— Я вот, Семен Терентьевич, материал собираю о вашем цехе, а значит о заводе, поскольку цех сам по себе не обосабливается. Глубже, шире надо глядеть, поскольку и завод не сам по себе. В областной прессе намечаю выступить. Масштабно. Многопланово. Задачи перед нами масштабные. Мысли возникают.

— У тебя, Михайло, что ни слово, то масштаб. И мысли.

— А как же, Семен Терентьевич. Момент такой. Каждого обязывает. И с позитивной, и с негативной стороны. С негативной стороны замечать приходится, если поперек дороги. Это каждому газетчику известно — мимо фактов не пройдешь, совесть не позволит. Вот такой факт, например, бросается в глаза: преодолеваем негативные явления, противостоим нарушениям, выдвигаем новые положения, стремясь предупредить нарушителя. А он, нарушитель, раньше нашего осваивается с новым положением. Мы еще и внедрить новое не успели — а он уже тут как тут, в новом виде, здравствуйте, пожалуйте, перестроился.

— В одном никогда он не сможет перестроиться, — нахмурился Семен Терентьевич. — Правда есть правда, добро есть добро. А зло есть зло. На то и правда, чтобы всегда впереди быть. Тогда и зло отстанет.

— Я к тому и говорю, Семен Терентьевич, одно с вами говорю. Только вы слова хорошие нашли, а я профессионально фактами мыслю, а потом уж слова добываю. Соответственно. Вот такой факт, например. Сейчас мы все думаем и говорим, готовимся к предстоящему активу, общественно, политически, со всей партийностью. И вы, наверно, заметили, что сейчас…