Изменить стиль страницы

— Ах, ксендз! Где сыщешь рыбу без костей, мясо без хрящей?

— Вам, королевским, царский манифест, верно, житья не облегчит.

— И я так думаю, — признался Бальсис. — Неизвестно, какие там будут договоры, сколько земли получим, сколько наложат выкупных и прочих податей. Я так считаю — не полегчает. Одно хорошо, что руки посвободнее. К поместью не привязан, иди, куда хочешь, покупай, продавай, ремеслом занимайся, детей в науку пускай без всякого шляхетства. А когда у тебя руки свободны и деньжат подсобьешь, можно высоко подняться, особенно коли еще и к учению пробьешься. Торговля, скажем, или заводик — без науки ничего не сделаешь. Надо бы, ксендз, школ побольше. Тогда бы мы детей своих и в города продвинули.

— А ты как полагаешь, отец, одобрит власть такие пожелания? — хитро прищурился Мацкявичюс.

— Где там одобрит! Она одного добивается — семь шкур с нас спустить. Взять хоть бы эти люстрации. Мало того, что паны людей с земли согнали, фольварки построили — теперь и власти решили панскому примеру последовать. С давних времен обрабатываем свои земли, в одних местах — с казенными вперемежку, в других арендуем. И вот с прошлого года ревизия, стало быть, люстрация. Если выходит кусок казенной земли побольше — ферму устраивают. Вклинился в поле фермы какой-нибудь хутор — пошел вон! Просунулась околица деревни — отрезать! Арендуешь — отобрать! Сменял — убирайся обратно! Вот и с моей околицей и корчемной землей неизвестно как выйдет. От этих ферм только тогда польза, коли их в многолетнюю аренду брать. И неизвестно, как с бобылями сделают. Верно, им земли не дадут. Тогда бы у нас большого горя с батраками и работниками не было.

Эти рассуждения разбогатевшего королевского крестьянина Мацкявичюс выслушивал с двойственным чувством. Он, Мацкявичюс, жаждет лучшей доли для людей. Готов для этого все силы отдать. Но какой должна быть эта лучшая жизнь и как ее достичь? Добивается такой жизни и королевский Антанас Бальсис. Мечтает разбогатеть, арендовать фольварк, торговать, детей отдать в учение. И в то же время опасается, как бы не получили землю бобыли, а то не станет дешевых батраков, работниц, пастушат.

А он, Мацкявичюс, хочет улучшить жизнь всем — и королевским, и барщинникам, и бобылям, и батракам, и работникам. Как это примирить? С чего начать — Мацкявичюсу ясно: освободить край, восстановить свое государство, свергнуть царское и панское иго! Землю дать всем, кто захочет ее обрабатывать. Всех объединить в борьбе. А потом жизнь потечет по новому руслу. Конечно, и тогда будут недовольные. Что ж, пусть продолжают борьбу. Но они, нынешние, свое дело сделают.

А что думает этот королевский о восстании?

— Да, отец, — одобряет ксендз. — Царская и панская власть людей по шерстке не гладит. Обкарнает ваши поля, за землю уплатите выкуп в три раза дороже, чем она стоит. У панов поместья останутся. На товары наложат пошлины и акцизы, школ не дадут, будут преследовать тех, кто поученее. Все это знают, потому власть ненавидят. Восстание поднимется, отец. Как полагаешь, ежели бы и нам за оружие взяться?

— Всем так всем, — поддержал Бальсис. — Только чтоб не вышло, как в тридцать первом. Тогда паны все напортили.

— Нет, теперь так не будет. Восстанут все крестьяне. А как начнется — отпустишь, отец, своих сыновей?

— Будто они меня спросят! Юргис пойдет. И теперь ворчит на целый свет. И Миколас тоже. Все образованные, говорят, пойдут. Миколас прошлым летом приезжал, все против власти разговаривал. Мол, надо Речь Посполитую восстановить, тогда и Литва добьется вольности, школы свои будут, а в Вильнюсе верситет. Не придется по Петербургам да Киевам слоняться. А в этом году и в письмах то же пишет.

— А как другие соседи? Все ли за то, чтоб против царя восстать? — допрашивает Мацкявичюс.

— Не все. Нет единого духа. Скажем, Зубрис — и слушать не хочет. Дескать, царь панщину отменил, выкупим землю и заживем припеваючи. К мятежу-де кто подбивает? Паны. А зачем? Панщину вернуть. Всяких теперь толков наслушаешься. И не один Зубрис. И Пальшис, и Лапкус, и Келюс, и другие.

Помрачнев, слушает Мацкявичюс. Да, нелегко поднять крестьянина на восстание. Особенно, если тот зажиточный. Обнищавших поднимают плетки приказчиков, розги кнутобойцев, жандармские и драгунские экзекуции. А этих пробудит разве только сознание, просвещение.

С поля вернулся Юргис, хозяйка позвала к обеду. Почтительно пропустив вперед ксендза, все собрались в избу.

Пятрас сел за стол конфузливо, неуверенно. Все казалось ему непривычным, чуждым. У них, в Шиленай, изба курная, стены почерневшие, пол глинобитный, окошки крохотные, в две балки, из кусочков закопченного стекла, скрепленных лучинками, — на ночь их закрывали досками. А тут изба сверкала, как стеклышко. Чистые, струганые стены, дощатый пол, большие окна из шести сплошных стекол, в углу большая беленая печь, сложена иначе, чем у них. Скорее похоже на ксендзовский дом, чем на мужицкое жилье.

Он отодвинулся, чтобы пропустить ксендза. Возле ксендза сели старики Бальсисы, напротив, на приставной скамье — Юргис, Эльзите, Пранукас. Пятрас пододвинулся к дяде.

Подавала работница Морта. Выглядела она проворной, сметливой и пригожей. Простой наряд — посконная рубаха, пестрядинный лиф, клетчатая, потертая юбка — ничуть не умалял ее привлекательности. Она поставила большую миску забеленной похлебки, положила ложки и сама села с краю, возле Пранукаса.

Сначала молодежь стеснялась ксендза, но он находил для всякого доходчивое слово, хлебал крупяную похлебку из общей миски и вел себя, как старый знакомец или родич. Потом Морта принесла горячее, дымящееся мясо. Все брали руками и ели с хлебом. Хозяйка пододвинула ксендзу предусмотрительно приготовленную белую тарелку и вилку. Но он вытащил из кармана нож, открыл его и, ткнув в кусок мяса, усмехнулся:

— Я к вилкам непривычный. Губы еще исколю. А этот инструмент всегда с собой таскаю. Он — для всего: и хлеба откроить, и мяса отрезать. Вкусное, тетушка, у вас мясо. Всегда ли такое едите?

Бальсене самодовольно улыбнулась:

— Когда не пост, ксендз, едим мясное. Слава богу, хватает. В страду еще барана зарежем.

— В страду, верно, больше людей за стол садится, — сказал Мацкявичюс.

— А как же! — подтвердил хозяин. — Сами не управляемся, надо нанимать, а поесть всякий хочет. Поместью-то что, там наемным работникам кушать не дают. Разве что челяди.

— Так скажите-ка, отец и матушка, оставить вам Пятраса или везти в поместье на продажу? — шутливым тоном спросил Мацкявичюс.

Не поняв, дядя изумленно взглянул на ксендза.

— Видишь, отец, наступили для шиленцев тяжелые дни. Дома у Пятраса жизни нет. Надо в люди идти. Подвез я его к вам. Сможет тут приютиться хоть до осени — оно и ладно, нет — поехали дальше. Я в Жемайтии ему место подыщу. Работник он хороший, на хлеб себе заработает. А подробнее пусть сам все расскажет.

Неожиданный вопрос застал дядю врасплох. Он всякое дело любит досконально обмозговать, с женой посоветоваться. И сейчас поглядывает на нее, но та тоже старается не выказывать своих дум. Оба чувствуют — неприлично оттолкнуть родича, тем более, что его, по всей видимости, опекает ксендз Мацкявичюс. А про Мацкявичюса и тут толкуют, что он везде заступается за бедняков, а богатеев и панов недолюбливает. Но нужно еще выслушать самого Пятраса. Дядя и тетка глядят на парня.

— Так как у вас там, в Шиленай? — спрашивает дядя. — Как отец, мать? Все ли здоровы?

Пятрас понемногу набирается смелости. После домашних новостей рассказывает, как они поссорились с паном, как пан грозится землю отнять, вызвал солдат и многих крестьян выпорол.

Дядя и тетка слушали с величайшим вниманием. Видно, эти дела и отношения с поместьем интересуют их гораздо больше, чем здоровье родни. Дядя часто перебивает Пятраса, требует кое-что повторить, вразумительнее объяснить:

— Обожди, обожди… Как, говоришь?.. Сколько дней на барщину? Сколько масла и сыру сдаете?.. Говоришь — грибов надо, и орехов… А, чтоб тебе пусто!..