— Тетенька…

Нет не тетенька. Вот дурак, какая она тетенька!

Лучше так:

— Студентка, студентка!

Нет грубо как-то. Лучше: барышня, барышня. Так хорошо.

— Барышня, барышня, — скажу. — хорошая вы и все от вас хорошее только может быть, а не могу я, чтобы худое такое про вас говорили все за штаны. Не надевайте, скажу, вы штаны эти. Не могу я, мука от этого мне, что вас за штаны так ругают, не могу я, чтоб обида такая вам была. А она скажет:

— Мальчик, мальчик, хорошо, не буду я тогда эти штаны носить, если от этого тебе больно, буду, как все, юбку носить черную.

И сразу мне стало так жалко, что она в юбке будет, как все.

Нет, побегу за ней, догонять буду, догонять, догонять и буду ей говорить:

Нет, нет, не надо, не надо, я все снесу, наплевать на тетку, на всех наплевать, только не надо юбки, будьте такая, как есть.

А она скажет:

— Вот какой мальчик, хорошо я буду такая.

Хорошо мне сделалось, спокойно так. Вон звезда упала, и песня послышалась далеко-далеко. У собора наверно… а потом ближе стала. Потом еще ближе…

В роде как я знаю, что за песня. Ну да, знаю:

И на полях, белеют наши кости
Без погребенья и гробов…

Дяденька какой-то поет. Чудно только: все одно и то же тянет. Как дойдет до «погребенья и гробов», так и стоп. Опять снова… Допоет и мычит, давится изо всех сил. Охота, видно, ему что другое выпеть, а не выпеть. Словно его заколдовал кто.

Вот опять:

И на полях белеют наши кости…

Ни за что не сойти ему с этого места. Как дотянет про гробы до конца, замычит такое, что, кажется, никак не выйдет из этого «и на полях». Не тут-то было! Все равно — «на полях» получается.

Да что он, не знает, что-ли, как дальше?

— Ну и нескладный же дяденька.

Сказать ему что-ли?

Скажу, думаю, — больно уж ему трудно! А он уж совсем близко и все «без погребенья и гробов».

Только хотел я навстречу ему — гляжу: черная шляпа большая на нем шатается.

Нет, думаю, привиделось…

Гляжу бареточки обтянулись — словно босой идет.

Нет, не привиделось. Знаете, кто? Пашка! Вот тебе и Пашка. Все еще мне не верилось. Жалко мне его стало, что он пьяный, в грязи весь, и песню даже до конца спеть не может. И обидно, что вот правда он такой, как большие про него говорят. Только не мог я с этим помириться — думаю, все это так только. Настоящий-то Пашка, днем который, — правдее!

Хорошо что барышни наши такого его не видали.

VI

А на другой день узналось, что купца ограбили одного.

Вот так дела пошли у нас в городе.

Да как ограбили! Особенно как-то. И про грабителей говорили у нас шопотом все да тайком. Сначала я долго понять ничего не мог — что такое Ограбили, а не просто.

Одни говорят: купцам так и надо. Это еще что! Скоро всех купцов совсем отменят. Все по-новому переделают. А по-другому выходит, что это социалисты какие-то, — в роде как враги рода человеческого, и что это куда страшнее, чем просто ограбить или обворовать.

Мы, ребятишки, с утра уже у дома того купца. Напротив на тротуаре толчемся.

С виду так ничего особенного: дом как дом, окошки раскрыты, и цветы на окошках, как у тетки, а в цветах кот белый на солнышке умывается.

А ведь вот ограбили же! Две, говорят, с половиной тысячи! Я думаю, это не фунт изюму.

Городовой вышел из дому.

— Во — гляди, гляди!..

Все в парадную так и уставились, словно и самих грабителей вот-вот увидим, раз уж тут городовой. А вышел околоточный со звоном на сапогах. Мы стали поближе к дому перебираться.

А купец на крыльце рассказывает, как было.

Лег он спать рано. Часов в девять.

Не спалось ему, и хотел он за надобностью своей сходить, — может уснуть легче будет, — а тут вдруг в дверях как зажгись огонь, сущий как от лукавого, электрический, и голос оттуда:

— Руки вверх!

Тихий такой голос, а приказательный. А кто говорит, не видно. Прямо в глаза купцу огонь светит, не мигающий. Тут и другой огонь загорелся, — еще темней в комнате стало и еще ничего невиднее. И подумалось купцу — уж не явление ли? Крест положил — не помогает. Пот его прошиб, и дрожать начал. И видит: рука в свет-от проткнулась — и в руке пистолет черный, дыркой купцу в лоб смотрит. Мокрый купец весь стал и еще больше дрожать начал, кровать даже зазвенела, а голос-то:

— Ни с места!

А потом говорить начал приказательно, с расстановкой:

— Гражданин Свнстульников (у купца-то фамилия такая была), гражданин Свистульников, немедленно выдайте те две с половиной тысячи, что сегодня положили в эту шкатулку. Остерегайтесь шуметь или конец вам немедленный!

Вот так дела!

Мы еще таких дел в нашем городе не слыхивали.

Что же это за грабители такие? Говорят так приказательно, точно и не грабители, а начальство какое. О электричеством в кармане да с пистолетами ходят.

Не знал я, как это и объяснить. Весь свет как-то перевернулся для меня вниз головой. Неужто есть какая-то другая жизнь тут же, вот тут — в пашем городе, и закон другой какой-то… Не может же человек так приказательно говорить, если закона на это нет. Неужто есть, есть?

Вот грянуло на меня. Не могу понять.

А купец дальше рассказывает:

— Один-то высокий такой, видать, говорит, рыжий, а другой маленький, в чем душа, чернявый, и нос в роде как у Юдки: еврей беспременно.

Это купец заметил уже потом, когда уходили.

Вот так дела.

Стоят, смотрю, все кругом обалделые, рты разиня, словно на чудо какое пялятся. Да и то — чудо. Не бывало еще делов таких в нашем городе.

А тут вдруг Чекалкина купца сын басом таким немазанным как ляпнет:

— Это еще милостиво с тобой, Алексей Парфеныч, разделались.

Все к нему.

— Как милостиво? Что сморозил?

А купецкий сын:

— Да бате, — говорит — мому чижалее послушание от них выпало!

Как выпало? Что, парень, брешешь?

А купецкий сын тряхнул головой:

— Эх, была, не была! Все равно — раз что теперь закону известии. Ограбили мого батю-то третьего дня почище тебя, Алексей Парфеныч, тоже с пистолетами, да с электричеством. Всем, видно, череда пришла.

У всех тут поджилки дрогнули, и сердце вниз шелохнулось.

Есть, значит, другая жизнь! Тут вот идет мимо всех и не видать никому, — поди знай, где она? Всем, видимо, черед пришел.

От поясницы к затылку у всех, я думаю, мурашки ледяные пошли.

— Да ты што молчал до сей поры, начальству зачем не заявил? Ты что. — с ними, социлистами, что ли? Ты в моей беде повинен. Из-за тебя и меня ограбили! Зачем полиции не заявил! Сам социлист, сам грабитель!

Во как набросился на него купец, а тот ему:

— Да вы, говорит, Алексей Парфеныч, не волнуйтесь, а сначала дослушайте. Батю-то моего почище вашего ограбили, да еще клятву наложили под страхом смерти молчать и никому ничего не говорить. Как с делали свое дело, денежки-то припрягали, так один и говорит (то-ли который поболе, то-ли который помене, — этого уж батя-то мой в страхах не разобрал). Так вот, говорит, повернись, говорит, милый человек, задом ко мне, а лицом к лампаде и не шелохнись, а нет — пуля тебе будет немедленная и конец. Да говорит, коли сегодня жив останешься, то молчи как рыба, а нет — пуля тебе обязательная. Ну, батя мой, знамо, пули-то забоялся, да как был в подшанниках, лицом к лампаде, а спиной к двери, так и стоит. Господи, думает, хоть бы только ушли поскорее. А те, разбойники, ни тебе ушли, ни тебе нет. Тихо за спиной, и поди знай: может пуля тебя дожидает немедленная! Забоялся батя мой пули-то этой самой, стоит — не шелохнется, а они, разбойники, ни тебе ушли, ни тебе нет. Тихо. Поди, знай, может пуля-то немедленная тут как тут. Так батя-то мой, как был в подштанниках, до самого утра и достоял.

Кончил купецкий сын рассказывать, а я и себя не помнил. Рядом со мной товарищ мой стоял, Ленька. Тоже видно себя не помнил, не дышал даже, а только купецкий сын договорил, — он как прыгнет чуть не головы выше, да как заорет: