У нас дома не больно рады были Пашкиному приезду — большие-то. А дядя Молодя (по-настоящему Володя, да так у нас никто его не называл) так он сказал, что дескать он — Пашка-то — простой: с ним постой — и карман будет пустой.
Да что они понимают! У них все не так. Сделаешь что-нибудь, — думаешь хорошо, а они — ругать.
Нашел я намедни в кладовке зеленую краску и разукрасил калитку вавилонами — она у нас совсем некрашеная была. Так красиво вышло! Так красиво! Уж я знал, как раскрасить! А тетка пришла домой. Сначала мимо прошла: из-за раскрашеной-то калитки и дома не признала. Как пришла, как взъерепенилась и так меня выпорола, так выпорола! Оказывается, краску-то она для скамеечек под цветы припасла. А что эти скамеечки красить? их и не видно из-за теткиных цветов!
Вот из-за таких случаев я в ихние разсуждения не вслушивался и, как только отобедали, так я и улизнул на улицу — а там уже ребята толпятся, и Пашка по середине цилиндром блестит и бареточками зайчиков пускает. Во фартовый!
Подошел, а ребята куда-то вперед показывают. Гляжу: в конце улицы Юдка идет в цилиндре! Только Пашкин-то почище будет. Я из-за Пашки-то и забыл, что сегодня суббота. А Юдка по субботам всегда променад [2] делал. Так все и говорили — Юдка променад делает.
Сначала я не понимал — что такое? Бывало, бежишь посмотреть, какой такой променад Юдка делает, и все кажется — какое-то пирожное или лекарство с красивыми колпачками.
А выбежишь — ничего, просто хряет Юдка — шляпа ведром, борода углом.
Так и сегодня, идет Юдка, а у ребят разговор:
— Ай, Пашка, ты у нас Юдки-то пофасонистей будешь!
— Утри ему, чорту!
— Да я его заткну!
— Ну-ткось, Пашка, катани ему, сюртучнику, в упор. Пускай тебе поклонится!
— Незнаком он, не будет.
— Поклонится!
— Ну?
— В земь поклонится!
— Такому клёвому парню! Да Юдке-то слабо не поклониться. Затрусит! Поклонится!
— Вали, Пашка! Ай да Пашка!
Пылка накрутил усы, сделал какую-то раскоряку и пошел навстречу Юдке сыпать зайчиками от своих бареток. Тихо стало на улице — комарам петь! Юдка, брат, не такой, чтоб всякому кланяться. Он аптекарь. Он только купцам самым богатым кланяется да исправнику.
Мы — мальчишки — нам что! Мы за Пашкой — чуточку поодаль. А большие парни на месте остались — замерли и семечки не лущат.
Ай, не поклонится.
— Поклонится.
— Ан нет — не бывать.
— Сдрейфит!
— Ай да Пашка, вот Пашка!
А Пашка шел себе да сверкал баретками. Сначала Юдка как-будто не замечал. Потом вдруг цилиннр Юдкин вздрогнул и весь он как-будто попридержался.
— Заметил, заметил!
Ай, поклонится! Сдрейфит аптекарь!
Но Юдка продолжал итти.
— А не поклонится… Он хитрый Он видит — виду только не подает. Во косит буркалы. Косит, косит. Поклонится Юдка…
Ай да Пашка, знай наших!
Но Юдка и ухом не вел. Он был уже почти совсем близко — а хоть бы что! Нет, Юдка важный. Не поклонится.
— Ай! нет!
Стой! Ясно — Юдка косит. Глаза вытаращил, косит в Пашкину сторону через нос. До боли.
А Пашка — блеск!
Вдруг Юдка не выдержал! Сдрейфил! Не косит больше, и прямо во все глаза, всем носом, всей бородой, всем своим сюртуком Юдкиным так и уставился на Пашку.
Рука дрогнула, поднялась, выше, выше — и вот! Ура! Юдка поклонился. Поклонился, сюртучник!
Так и повесил в воздухе цилиндр свой посреди улицы.
А Пашка? Вот это Пашка! Он тоже поклонился. Только он тогда поклонился, когда Юдка уж с минут простоволосый стоял. Вот какой у нас Пашка! А как поклонился! Видали вы, как кланяются по-заграничному?
А Юдка так и стоит ошалелый, пол дороги загородил. Тут только я услышал, что ватага Пашкина уж давно орет на всю улицу: «Ура! Ура! Наша взяла! Браво, Пашка! Качать Пашку!».
Юдка ничего не понимает. Глазки бегают. Обалдел совсем.
А Пашка — вот хлюст! — шагнул раз, два, да как вертанется на одной ноге, как щелкнет — и назад! Мимо Юдки. Чуть не задел. Плевать ему на Юдку теперь!
А Юдка, видно, не знал, как быть.
Он завсегда такой променад делал: наш дом, переулок, еще один дом — тут и поворачивал. А теперь забоялся, потоптался на месте и вертай дышло к себе в аптеку, касторку пить.
А паши ребята как крепость взяли. Галдят во всю ивановскую.
Юдка уже совсем стал столбиком черным, и даже стало из-за бугра только шляпу Юдкину видно, и даже шляпа пропала, сбоку от Фонаря попрыгавши, а они все еще крыли его.
Пропал Юдка. Нет, Юдка больше не барин!
На другой день объявился спектакль. Спектакль и спектакль. Всю неделю только и разговору. Барышни наши, которые раньше нюнями ходили да босыми, стали теперь быстрые, — словно часики в них какие-то затикали. И румянец на щеках алый, и в разговоре какое-то такое серебро как в реке переливчатое, говорковое. И слова стали говорить такие стыдные — в роде «пажалуйста», а то еще «воображаю». Раньше в нашем городе такое слово сказать — на век засмеют и проходу давать не будут, а тут такое…
Лошадь у нас была. Так завсегда кобыленкой звали. Придут бывало:
— Теть Лиза, а теть Лиза, кобыленки бы нам — навоз бы на огород, а?!
А теперь вдруг — «лашадка». Я так и боюсь — ну, кто услышит! Засмеют.
А вчера Грунька соседская Дуняшке выговаривает:
— Полудурок ты эдакая, бежишь босая — так мне из-за тебя непри-лич-но и сделалось!
А все Пашка!
Вот какой человек Пашка. Все помутил.
А разговоры-то про него: к Дуньке пришла раз подруга какая-то с той стороны, из-за собору:
— Ах. — говорит, — Дуня, какая ты глупая, уж если человек даже гулять в городской сад ходит в балетных туфлях, так уж значит, что он артист самый пренастоящий.
Так вон оно что: бареточки-то — балетные, оказывается. Ну и здорово! Вот какой Пашка!
Заметил я только, что чего-то темнеть бареточки стали.
Стало у нас в городе еще одно замечательное. Мимо нашего дома, по переулку чуть не каждый вечер студенты стали на велосипедах ездить и студентки. В очках все были, да в шляпах (в нашем городе все в картузах ходили), а одна студентка так в штанах пузырями. Тетка моя плевалась-плевалась, — хуже, говорит, самого худого, какое и быть только может. А студентка была такая бледненькая и глаза голубые. Я ее каждый раз примечал. И даже тайком думал про нее и все мечтал уговорить, чтобы не в штанах ездила. А она все в штанах.
Только ни за что не может быть, чтоб нехорошее от нее могло быть.
А разговор про студентов самый худой. Раз сидит у тетки Панафида Ивановна и так их честит, — такие, да всякие разные:
— Ни тебе людьми бы в саду городском погулять. Все люди как люди. А это что! В штанах, на ласапедах. Да виданное ли дело!
— Да, матушка, сущие враги рода человеческого.
Значит, черти. Тетка моя черта никогда не поминала, а все: враг рода человеческого.
Так разговор этот меня и ударил куда-то по середке; весь я так и онемел от непонятности. Сел я на лавочке возле нашего дома. Никого. Тихо так, темно. И хорошо мне стало сидеть так и болтать ногами под лавкой. Звезды наверху мигают. Люблю я, когда звезды мигают. Тихо на улице, а как начнешь слушать, так — то собака где-нибудь тявкнет, то телега скрипеть примется далеко-далеко, может за мостом где, а слышно. И вдруг хорошо мне стало оттого, что так далеко слышно, и показалось, что верно так и до звезд услышать можно. И ясно так от этого стало. И стал я думать о студентке, в штанах которая. Пойду, думаю, и все ей объясню, вот только увидеть ее. Скажу:
2
Променад — прогулка.