Цаголов на минуту замолк, подождал, пока Такоев перевел его слова на русский сидящему рядом Савицкому. Члены ревсовета и штаба нетерпеливо поглядывали на них.

Через минуту Георгий продолжал:

— Главнокомандующим наших боевых сил назначен товарищ Гикало, уже выехавший на фронт… Впрочем, фронт, товарищи, в самой непосредственной близости от города. Я уже говорил, что мне с товарищами едва удалось унести ноги из Ардона — там уже с минуты на минуту ждут деникинцев… Для защиты Владикавказа оттянуты силы даже от Грозного… И вот в предстоящем сражении немалая роль выпадает нашему селу, оказавшемуся сейчас передовой линией фронта; мы являемся той первой кочкой, об которую должен споткнуться Шкуро со своими волчьими сотнями по дороге на Владикавказ. Эта кровавая собака, конечно, не станет оставлять у себя в тылу большое красное гнездо… Мы будем первыми, на кого обрушится удар этого деникинского холуя… Задача наша с вами состоит в том, чтобы тот боевой дух, которым одержимо трудовое население Христиановского, всемерно поддержать личным своим примером, если нужно будет — смертью на передовой…

Выслушав перевод этих слов, Савицкий отвел угрюмый взгляд в окно. То, чего он так боялся услышать, выезжая на это совещание, уже высказано между строк: судьба станицы предрешена. Ясно, что другого решения быть не может, кто бы это решение ни выносил. И все же сердце закипало какой-то злой тоской, угрюмой обидой неизвестно на кого и за что.

Голос у Цаголова был сипл, прерывался одышкой; он был в жару начинающегося сыпняка.

Вот Георгий заговорил по-русски, специально для Василия. Николаевским товарищам необходимо подготовить к эвакуации в селение больных красноармейцев и семьи коммунистов. Все наличные силы их перейдут в распоряжение Христиановского штаба. Растягивать фронт у нас нет возможности и, как ни горько нам жертвовать станицей — нашей передовой заставой, все это время прикрывавшей нас от кибировских банд, — это неизбежно. Только сжавшись в единый кулак, мы можем что-то представлять на пути белогвардейской своры, вооруженной до зубов… Пусть казаки не поймут, пожалуйста, это как эгоистический жест…

Что-то хрустнуло под ладонью Георгия, нажавшего на край стола. Все, кто понимал по-русски, смотрели на Савицкого.

Раздражение и обида, накипавшие в душе Василия с того момента, как он стал догадываться о решении ревсовета, вдруг ослабли: неподдельное товарищеское участие сквозило в каждой паре глаз, обращенных на него. И уже раздражение нового рода — на Цаголова за его виноватый тон — заступило место первого. Зачем он объясняет ему то, что ясно ребенку? Как будто оправдывается.

— Нам это очень даже понятно, — нарочно бесстрастным тоном сказал Василий. — Напрасно боитесь, что заподозрим вас в национальном эгоизме; может, и найдутся у нас такие, но лучшие из бойцов поймут правильно. Ежли надо в интересах защиты нашего кровного дела — значит, надо… Николаевский ревком подчинится вашему решению…

И увидел, как Георгий облегченно провел ладонью по влажному лбу: ждал, видно, возражения, собирался убеждать…

В станицу Василий возвращался успокоенный, зная, как и что сказать товарищам. Во всей его позе — в распрямленной спине и развернутых плечах — сквозили решимость и жажда дела.

За Христиановским он еще раз окинул взглядом линию укреплений, черной измятой подковой опоясывающую село с юго-востока до северо-запада. Подкова шевелилась людскими фигурами, скрипучими арбами, гудела голосами, мычанием быков и надрывным криком ишаков. Казалось, все селение выплеснулось за околицу, на большой нихас, где в праздники бывают джигитовки. Но не в быстроте коней, не в ловкости и силе удара состязались нынче джигиты, а в уменье копать землю и перетаскивать тяжести.

Мерзлая земля была тверда и неподатлива. На деревянных и медных блюдах, которые женщины выносили из окопов, прижав к бедрам, как корзины с бельем, она лежала изморозными крупками. Об эти крупки женщины обжигали пальцы, обдирали кожу.

Перед самым окопом Василий придержал коня — фигура женщины в зеленой шали и сыромятных чувяках показалась ему знакомой. Он окликнул ее — бывшая его хозяйка, Оля Гатуева, оглянулась на голос, узнав Василия, пошла ему навстречу по гребню бруствера.

— Здравствуй, Василий. Почему опять у нас? — спросила она по-осетински.

Он, угадывая ее вопрос, по-русски ответил:

— Соскучился, Оля. Опять к вам собираемся в гости. Примешь по старой памяти? Бабу с мальчонком к тебе подкину. А? Примешь покуда?

Она, едва понимая его, без улыбки глядела в самые глаза, кивала головой. Губы и щеки у нее были исчерна сини, заиндевевшая прядь волос скользнула на глаза. Женщина заправила ее под шаль, и Василий увидел ее распухшие пальцы с багровой култышкой на месте большого ногтя; смутившись, начал стягивать свои овчинные рукавицы.

— На, Оля… Они у меня, как печки, греют… Ишь, бедная баба, до чего руки довела! Завтра наши подсоблять придут — намаялись вы тут…

Женщина лопотала что-то по-своему, благодарно прижимая к груди рукавицы. Василий с трудом разобрал, что она обещает возвратить рукавицы, как только его жена с мальчиком приедут к ней.

— Ну, ну, ты это оставь! Ты побольше для меня сделала, я во век у тебя в долгу.

Коротко блеснув улыбкой, она махнула в сторону станицы, потом указала на селение: езжай, мол, и возвращайся, дом мой для тебя открыт. Женщины из окопа окликнули ее, и она ушла, еще раз кивнув Василию. Василий тронул коня.

Впереди за высокой насыпью стояла небольшая полевая пушка, одна из двух, которые Тавасиев прислал в свое селение после удачного выполнения задания в Кабарде. Пять красноармейцев, из тех, кто поднялся после тифа, в измятых шинелях, в разномастных кавказских шапках, суетились возле, вычищая ствол, утаптывая под колесами грунт.

Василий знал, что снарядов для пушек нет и вряд ли их подвезут из города — там их тоже в обрез, — но глядя на деловитую, сосредоточенную работу красноармейцев, он почему-то подумал, что им, должно быть, известно о снарядах больше, чем ему.

По соседству кучка христиановцев с криком тянула застрявшую среди камней арбу с хворостяными сапетками. И тут же, у чадного костра, над которым закипал казанок со смолой, человек десять погонщиков и землекопов грело руки. Сидевший на корточках агитатор — узнать его было просто, по красному шнурку на папахе, которым отмечали у керменистов политработников, — читал по складам на русском языке листок, разложенный на коленях, и тут же переводил прочитанное сосредоточенным слушателям. По обрывкам фраз Василию стало ясно, что это обращение Кавказского крайкома, облетевшее в те дни аулы и селения Терской области, взывавшее к совести каждого коммуниста: "За дело, товарищи! Все к оружию! Все к исполнению священного долга революции!"

Фронт приближался. Вечером в тот день, когда Савицкий возвратился из Христиановского с предписанием ревсовета, две иногородки, тащившие хворост из леса Устурхада, услыхали бешеную пальбу со стороны Ардона и, смертельно испуганные, прибежали в станицу. Через час стрельба стала явственно слышна и в станице. Ночью к звукам ружейной пальбы прибавился далекий гул пушек. Бой завязывался где-то к северо-востоку от Владикавказа.

Василию и Евтею в эту ночь с трудом удалось сколотить небольшой обоз и вывезти лазарет. Все, кто держался на ногах, ушли пешком.

Проводив обоз до конца улицы, Гаша возвращалась домой. Рука ее еще ощущала тепло прощальных рукопожатий, которыми не обошли ее ни Гордей Лукич, ни дядька Платон, ни другие, с ее помощью вернувшиеся к жизни. Не попрощался лишь Тихон: к утру он должен был вернуться, пригнать обратно бричку с Уркой, чтобы забрать Антона, Дмитриева, Паченко, Литвишко и других, валявшихся в сыпняке по домам. Завтра намечали перевезти и семьи, уходящие вместе с отрядом.

Объятая недобрым предчувствием, станица затаилась без сна. На улицах было безлюдно, но чудилось, будто кто-то невидимый бродит по ним, поскрипывая снегом, тревожа собак, то и дело разражающихся заливистым испуганным лаем.