Саженях в десяти от бабенковского двора Василий, сам того не замечая, замедлил шаг, тяжелым взглядом жадно шарил по окнам: не мелькнет ли, не приветит ли напоследок дорогое лицо. Увидел бледную руку, торопливо дернувшую занавеску, вздрогнул; ноги разъехались; подтолкнутый в спину прикладом, он упал на колено, больно стукнувшись о мерзлую кочку. Пока поднимался, закусив от усилия губу, за спиной в хате хлопнула дверь, кто-то выскочил на крыльцо. Оглянулся — Гаша с шубой в руках, с той самой, подбитой лисой отцовской шубой, на которой сидела с Антоном под образами в день свадьбы.

Спрыгнув с крыльца, как была, в вязаных шерстяных носках, Гаша догнала конвоиров. На бледном лице — и мольба, и дерзость, и пугливое заискивание.

— Григорий, Петро, дядька Савва, куды ж вы его раздетого — морозище вон какой!.. Дозвольте, я его накину…

Анисьин хохотнул, нагло засматривая в красивое лицо сестриной бывшей подружки.

— А покойникам, знаешь, шубы-ть не требуются. Их апостол Петр все одно пред суд божий голенькими доставляет…

Савва, подняв маленький злой кулачок, ткнул им в Гашину грудь:

— Геть подальше, сучка сердобольная! Об себе лучше подумай! Туды ж пойдешь с любым твоим, ку-ды и комиссар ваш. Мужу шубу и прибереги, раз боишься, чтоб в раю не чихал…

— А чего, братушки, нехай уж перед концом погреется! И нам сгодится, — окинув добротную шубу наметанным хозяйским взором, крикнул Петро Бабенко и, не дожидаясь согласия товарищей, вырвал ее у Гаши, встряхнул, бросил на широкие плечи Савицкого.

Анисьин подтолкнул Василия в спину прикладом. Пошли.

Шагов через десять Василий, резким кивком головы откинув со лба волосы, оглянулся. Гаша одиноко стояла среди улицы, ветер трепал ее юбку, обхватывал стройные ноги. Будто одергивая юбку, Гаша подняла правую руку, вороватым движением ширкнула себя по бедру. Василий понял. Сердце дрогнуло…

Пройдя еще шагов пять, он сделал первую попытку; руки, затекшие в тугом узле, лишь слегка шевельнулись под шубой, отгоняя к самым локтям притаившуюся боль. Тогда, рассчитывая каждое движение и каждый вздох, наклонив голову так, чтоб не было видно напряженного, вспотевшего от натуги лица, он принялся ворочать всеми мышцами рук…

Когда Василий сделал последнее усилие, они уже стояли на задах у Белой речки, в том месте, где роилась станичная свалка. Сейчас горки вонючего мусора были завалены снегом и походили на могильные холмики. Наметив один из них, повыше, Василий двинулся к нему попятным шагом, повернувшись лицом к конвою. Кисть его правой руки вынырнула из расславленной петли. Рассчитывая каждый отрезок спасительного жеста, заклиная себя не торопиться, Василий скользнул освобожденной рукой во внутренний карман шубы: гладкий комочек револьвера — того самого, подаренного им Гаше на свадьбе — обжег пальцы!

Все остальное свершилось в несколько мгновений, почти не зафиксированных сознанием, — как дурной, бесформенный сон.

Их было двое: Чирва и Инацкий, — тяжеломордых, напитанных утробной незрячей злобой. Парадная дверь без труда поддалась их прикладам. В доме никто не произнес ни звука. Лишь слабый беспамятный стон больного раздался в ответ на шум шагов.

Гаша, ожидавшая ареста, уже одетая стояла, прислонившись к косяку, закинув гордую красивую голову. Проходя в комнату, Чирва толкнул ее локтем в живот — она не шелохнулась.

Инацкий подошел к постели Антона, откинул одеяло. Обданный, как из печи, парным жаром, брезгливо отступил назад:

— Сыпняк?

Софья размеренным шагом вышла из угла, спокойно стала меж Инацким и кроватью.

— Сыпняк. В самом разгаре. Встать не сможет.

— Может, думаешь, мы его понесем, вшивого? Эка, ловкачка-баба, нашла дураков… Мы таких не строгиваем с места, нехай себе лежат, как лежали…

И, раньше чем мать успела ответить, отпихнул ее, расстегнул кобуру. Выстрел хлопнул сухой и вкрадчивый. После него в ушах целую вечность стояла тишина…

XX

— Тревога, мужчины! Казаки наступают!

Резкий, гортанный этот крик, наполнивший улицу, как гул набатного колокола, нельзя было не услышать даже сквозь шум начинающегося боя. Старуха с шалью, накинутой на левое плечо, стояла на бревне нихаса, простирая руки к текущему мимо потоку бойцов. Темно-коричневое лицо ее, древнее, как изваяние из меди на щитах ее предков, обращено было к фронту, в ту сторону, куда шли и шли мимо нее бойцы. Среди них были почти мальчики, чьих щек еще ни разу не касалось лезвие, и старики, кости которых скрипели, как ветви одинокого карагача.

В селе знали эту старую мудрую женщину — звали ее Кяба Гоконаева — и сейчас, слушая ее, каждый верил, что она далеко видит и знает больше всех других.

— Тревога, мужчины! Казаки наступают! Пусть наденет шаль женщины тот, кто сегодня будет искать сладких утех! Не пустите сюда казаков, не оставьте им своих жен! Тревога, мужчины!

В рядах бойцов шли и поднявшиеся после тифа красноармейцы с воспаленными багровыми лицами, и кабардинцы из оставшегося в селении небольшого отряда, и алагирские, кармансиндзикауские, ардонские, заманкульские добровольцы, присланные керменистскими комитетами, и николаевские красные казаки, ночью отступившие сюда берегом Дур-Дура. Даже те, кто не знал языка, хорошо понимали старуху. Факельный блеск ее глаз, седые космы, разметавшиеся по ветру, ее призывный вопль доставали до самого сердца, заставляли дрожать от нетерпенья, от лютой ненависти и предвкушения лихой схватки. Бойцы потрясали над головой карабины, централки, клинки, как бы обещая отважной женщине, устами которой говорила сама их совесть, исполнить свой долг.

Надувая черные паруса бурок, проскакал небольшой отряд красноармейцев-балкарцев из бывшей Шариатской колонны (бойцы ее не успели даже расквартироваться после дальней и трудной дороги), за ними провезли на скрипучих арбах ящики с патронами и пулемет.

Старуха проводила и их гортанным своим криком. К ней подъехал Цаголов в окружении членов ревсовета. Хотел выпрыгнуть из седла, чтоб подойти к Гоконаевой и пожать ей руку, но острая боль в голове и пояснице удержала его и, кусая запекшиеся губы, он лишь наклонился к ней через луку.

— Ты мудрая женщина, Кяба, и хороший агитатор, ты помогла нам. Твои слова зажигают сердце бойцов мужеством. Будь уверена, что белоказаки пройдут только через наши трупы…

Старуха, привстав на носки, материнским жестом поправила башлык на шее юноши, строго и веско произнесла:

— Мало лет тебе, Георг, совсем мало, но по мудрости, данной тебе большевиками и книгами, которые ты научился читать, ты превзошел старших и потому стал вожаком большого войска. А вожак всегда должен быть впереди… Ступай! На месте твоей матери я бы тоже проводила тебя в бой, подняв прямо с постели, где ты лежал больной… У тебя невеселое лицо, тифозный жар гложет тебя, тело твое болит, но забудь об этом. Воины должны видеть на твоем лице улыбку. Драться с врагом нужно весело. Веселье дает силы. Смерть, которую, быть может, вам предстоит принять сегодня, не выпадает каждому… Многим ли мужчинам нашего села довелось сражаться на поле битвы за свою свободу, за родные очаги! Завидная участь выпала твоим сверстникам… Ступай, Георг! Говори мужчинам, что смерть не страшна, страшен позор, который заклеймит труса. А я сейчас соберу женщин, которые еще не ушли за мужьями. Мы будем увозить раненых и подносить вам патроны… Ступай!

Превозмогая боль, Цаголов резко выпрямился в седле. Щеки его пылали, в ярких глазах заиграло хмельное веселье. Пришпорив резвого кабардинского коня, он оглянулся назад, крикнул сиплым, но ликующим голосом:

— Бой начался, друзья мои! Поспешим! Пусть боевые командиры и бойцы видят нас, большевиков, только впереди себя… Наше место там!

Первый натиск врага, рассчитывавшего без труда овладеть стратегически важным пунктом на Владикавказском направлении, был отбит. Христиановское, к удивлению шкуровцев, оказалось настоящей крепостью с живыми стенами, с огневыми башнями.