Бой разгорелся в тесноте среди могильных холмов, в глубоком снегу, слежавшемся здесь, в затишке. Для конницы место было явно неблагоприятное, и николаевцы, сразу поняв это, осмелели, чертями кидались на застревающих в сугробах шкуровцев. Копыта звенели о гранитные плиты надгробий, уздечки и стремена цеплялись за чугунные завитки высоких крестов. Кони ломали ноги, раздирали бока и, очумев от боли, взвивались на дыбы, сбрасывали седоков, унося в поле переметные сумы с уложенными в них запасными обоймами патронов.

Шкуровцы уже только оборонялись. На помощь николаевцам подоспела кучка керменистов из дзандаровской сотни. Потрясенные кощунством врага, нарушившего священный сон их покойников, осетины обрушили на него столько злости, что в четверть часа он был выброшен за вал ограды.

Потрепанные остатки шкуровцев поспешили укрыться за речными берегами.

Короткий зимний день клонился к закату, и можно было думать, что нынче бой уже не возобновится.

Победители, если можно было назвать победой отбитую атаку, копали могилы для павших товарищей, при слабом свете дымных костров перевязывали раны. Не находя в себе сил подняться за кружкой воды, многие засыпали сидя и стоя в окопах, уронив голову на обвалившиеся, затоптанные края бруствера. Женщины, разносившие еду и питье в медных кувшинах, настойчиво будили бойцов, встряхивая за бесчувственные плечи.

Ночь навалилась черная и угарная, насыщенная стонами, причитаниями, тяжелыми запахами крови и гари.

Лазутчики, ходившие по устью реки до самой станицы, принесли неутешительную весть: к шкуровцам подошла артиллерия… Наутро надо было ждать шквала.

…В помещении ревсовета при свете чадных моргалок, заправленных бараньим салом, шел военный совет. Все сходились на одном: держаться до последней возможности и пока не расслаблять волю бойцов разговорами о возможном отступлении в сторону Черного леса.

Вестовой, заглянувший со двора, доложил о приходе делегации каких-то стариков. Симон Такоев разрешил ввести. Вошло пятеро — белобородые, с суковатыми палками. Впереди — костлявый, узкогрудый Тобоев, вдохновитель кулацкой партии "Готон", отец известного барышника, потерявшего при Советах большое стадо овец, за ним — розовый и лысенький, похожий на пасхальное яичко, старичок — дед двух белогвардейских офицеров, позади — совсем древние деды, пахнущие нафталином и ладаном, давно уже не выходившие даже к нихасу и призабытые односельчанами.

Заговорил Тобоев. В резком, скрипучем, как у немазаной арбы, голосе — плохо скрываемая злоба.

Самые мудрые и самые почитаемые старики, говорил он, пришли требовать от них, людей, взявших в свои руки судьбы всех жителей селения, белого флага для неприятеля, который все равно сильней и который уже сегодня устроил половине матерей селения похоронные хлопоты. Завтра будет еще хуже. У врага пушки, об этом все знают, и все боятся, что завтра не будет у матерей даже очагов, где бы сварили они еду для хистов.[44] Пушки разрушат очаги, похоронят живьем младенцев, которые лежат в колыбелях. Тогда ни у одного христиановца не останется ни двора, ни хозяйства, все село вынуждено будет пойти по миру.

Тобоев говорил долго, все слушали его стоя. И хотя перебить старика, кто бы он ни был считалось неслыханной дерзостью, выдержка изменила Георгию. Он резко выпрямился, отпихнув табуретку, на которую опирался ослабевшими коленями:

— Неумные речи твои, старик! Ты знаешь нашу пословицу: "Кто хочет яблоки есть, тот защитит яблоню от червей"? Чужие сыновья защищают сегодня свободу и очаги свои, а твой сын где? Отсиживается за закрытыми ставнями у вкусного жареного барашка с аракой! Люди сказали, люди видели… Напрасно взываешь к нашей жалости, когда говоришь о младенцах в колыбели! Ты сам их не жалеешь! Ты думаешь, как сохранить свой каменный дом, который ты достроил нечестным путем, и своих коров, и свое зерно, которое ты прятал от Советской власти, от бедняков, которые работали на тебя, сеяли и убирали для тебя тот хлеб… Тебе не жалко и матерей, и других женщин, которых ждет бесчестье от сытых, жирных, как твои волы, врагов, если они придут в селенье… А вы, другие старики? Вас послали ваши родственники-богатеи, кулаки, отпрыски феодальных семей… Напрасно думаете, что напугаете нас напоминанием о пушках…

Тобоев в нетерпенье стукнул об пол тяжелым посохом, качнул головой; тяжелая угрюмая ненависть метнулась на Цаголова из его глаз, точно омута, упрятанных под кустами бровей.

Георгий стоял перед ним, молодой и тонкий. Растрепанные волосы, лицо прозрачнее воска; нос и острые скулы усыпаны тифозной сыпью. Запавшие глаза страшны в гневе, в них даже не блеск, а целое пламя — сухое, приглушенное. Не понятно было, каким чудом он еще держится на ногах.

— Покарает тебя небо, молодец, за то, что попрал ты наши обычаи и перебил меня, старика. Лишит оно тебя твоего злого языка, — скрипуче произнес Тобоев и еще раз, громче, стукнул в пол.

— Не пугай меня, старик! Сегодня я видел, как рушатся наши плохие обычаи! Я видел, как в одном окопе рядом сидят кровники Такоев и Уруймагов, и, когда вражеская пуля ранила одного, другой помог перевязать его рану… Значит, к черту летят дедовские бредни, значит, разум и совесть берут у нас верх над глупыми предрассудками… Ненависть к классовому врагу, заметь, старик, оказалась выше дедовского завета истреблять кровников до десятого колена… Вот это плоды нашей революции!.. Вот это… — не договорив, Цаголов схватился вдруг за висок, зашарил другой рукой в воздухе и, запрокинув голову, начал падать вперед. Товарищи подхватили его на руки.

— Собаки подыхают по-собачьи! — внятно бор-мотнул пасхальный старичок.

Симон, державший Георгия под мышки, резко обернулся на голос старика и крикнул, чтоб уходили все вон, — дедам, не уважающим своих внуков, не дождаться в ответ почтения!

Громко стуча палками, старики двинулись к дверям…

Наутро Христиановское проснулось от грохота взрывов. Две батареи, установленные у берегов Дур-Дура и Белой, через головы бойцов, сидящих в окопах, били перекрестным огнем прямо по селению. Первые же снаряды подожгли в нескольких местах сеновалы. Потом загорелись дома на северной и северо-западной окраинах. Багровые отблески окрасили вялую зимнюю зарю, заиграли на заснеженных крышах. Замычал, заблеял перепуганный скот, засуетились с детьми и узлами на руках женщины. Ища укрытия от снарядов, кинулись в огороды и сады. Бежали и ехали в южную часть селения, подальше от фронта. На улицах стало тесно от арб, от пугливых овечьих гуртов.

Возле ревсовета снова появилась вчерашняя группа стариков, с ними двое-трое кулаков помоложе — в смушковых шапках, в суконных на вате европейских пальто. Пришли требовать мирной сдачи селения. Но ревсовет был пуст: все его члены и штабисты были на линии фронта, где с минуты на минуту ожидали белогвардейской атаки. Туда делегация идти не решилась.

Напряженное ожидание сковало окопы. Руки немели от тяжести оружия, ноги стыли в сырой окопной глине. Тянулись минуты за минутами, час за часом, но сколько ни всматривались бойцы слезящимися от бессонницы глазами в бело-бурую равнину, врага не было видно. Пушки между тем продолжали обстреливать селение неторопливо и методично.

Скоро стал ясен план шкуровского командования — не расходуя живую силу, артиллерийским обстрелом, вынудить селение к сдаче.

Лишь около полудня, когда пожар перекинулся к центру, а на окраинах зачернели обгоревшие острова строений, обстрел прекратился.

К окопам со стороны станицы приблизилось три всадника; к штыку одного из них был привязан белый платок.

Из окопов открыли беглый ружейный огонь по парламентерам.

И через час разразился новый артиллерийский шквал, теперь уже в сторону укреплений. Снаряды рвались с оглушительным треском, вздыбливая вихри земли, насыщая воздух запахом сгоревшего железа. От осколков, разлетавшихся по снегу, стелился ядовитый дымок. Линия фронта походила на взбесившегося змея. Но и после этого шквала атаки не последовало. Ждали нападения ночью. Чтобы бойцы не спали, командиры время от времени открывали холостую пальбу по небу. Но ночь прошла спокойно.

вернуться

44

Хист (осет.). — поминки.