– Слушайте, Михеев, – сказал Басаргин, – сколько у нас после боев осталось женщин в дивизионе?

– Раз-два, и обчелся, – сказал начальник штаба, – два санинструктора и медсестра.

– Скажите, пусть они там вымоются в первую очередь, а то вечная история с этими душевыми установками. Начнешь мыться, а потом воды нет. Пусть первыми, а то иногда забываем все-таки, что женщины…

Воды, впрочем, хватило на всех. Моясь с начальником штаба последним, Басаргин снял черные от пыли бинты и, окатываясь водой, поглядел на маленькие зарубцевавшиеся шрамики.

Вечером, впервые за месяц, нечего было делать. Он зашел довольно далеко от расположения дивизиона, перебрался через железнодорожное полотно и, сев под насыпью, вынул из нагрудного кармана трофейную губную гармошку и стал тихонько наигрывать старинный вальс «На сопках Маньчжурии». Выходило плохо. Он несколько раз пробовал на разные лады, но выходило все так же плохо. Это ему надоело, и он спрятал гармошку в карман.

Громко трещали кузнечики. От высокой, некошеной, полусожженной солнцем травы пахло сеном. Над травой, на красном фоне заката, низко перелетали птицы. Если не оглядываться назад, где в двадцати шагах стоял сожженный «тигр» с длинной пушкой, воткнутой в небо, словно указательный палец, – можно было подумать, что нет никакой войны. Глядя на перелетавших и падавших в густую траву птиц, Басаргин стал подражать птичьим голосам. В детстве он умел подманивать птиц без манка.

Сейчас как будто тоже получалось хорошо. Он закрыл глаза и, ощущая на лице тепло закатных лучей, самозабвенно и долго подражал птицам.

Когда он открыл глаза, то увидел, что по лугу идет девушка с венком на голове. Она то и дело нагибалась и рвала цветы, собирая букет.

Все это было так непохоже на войну, что в первую минуту ему показалось, что это какая-то незнакомая ему девушка. Он не заметил на ней ни гимнастерки, ни погон, а только венок на голове, и поэтому даже не сразу понял, что это дивизионная медсестра Коненкова.

– Катя!

Он давно знал, что ее зовут Катей, но никогда не называл ее так. А сейчас здесь, в поле, было бы странно назвать ее как-нибудь иначе.

– Ах, это вы, – сказала она просто. Подошла и, сев с ним рядом под насыпью, положила на колени букет.

– Мне сначала просто показалось, что птицы поют слишком громко, – сказала она. – А потом я подумала, что это кто-нибудь подражает птичьему пенью. Это вы?

– Да, я в детстве это хорошо умел, – сказал он, улыбнувшись.

Она тоже улыбнулась и сказала:

– Смешно!

– Почему смешно?

– По танку! Бронебойным! Прицел шесть! – громко крикнула она, подражая его голосу. – И вдруг – птичье пение. Конечно, смешно. Сколько вам лет?

– Тридцать.

– А мне двадцать пять. Но я старше вас.

– Почему же старше?

Она помолчала, словно собираясь ответить, но не ответила и сказала:

– Я когда-то хорошо пела. А сейчас не хочется. Совсем.

– Почему?

– Могла бы вам сказать: потому что война. Но нет, не только.

Несколько минут они сидели и молчали.

– Пойдемте по лугу, – сказала она, – я хочу еще собрать цветов. Вот видите, львиного зева много, колокольчиков еще не хватает. Вы умеете собирать букеты? Или вы умеете только купить в магазине корзинку, какая побольше, с соломенными бантами? – В ее голосе прозвучало что-то горькое и насмешливое, но Басаргин не обиделся, он понял, что это горькое и насмешливое относится не к нему, а к кому-то другому из ее прошлой, неизвестной ему жизни.

– Не знаю, – ответил Басаргин. – Я люблю цветы.

– Тогда пойдемте.

Они пошли по лугу и стали собирать колокольчики. Казалось, она не пропускала ни одного цветка; она видела их даже издалека.

– Вон, вон там, – говорила ему она, – пойдите сорвите.

И он послушно шел, срывал колокольчик и возвращался к ней.

– Ну, вот и хорошо. Теперь довольно, – наконец сказала она и, сорвав несколько длинных стеблей травы, закрутила их в жгут и ловко обвязала букет.

– Теперь хорошо? Да?

– Да.

Она взяла его под руку, и они медленно пошли обратно.

Вдруг она запела тихим, но сильным голосом «Мисяцу ясный», но оборвала после первого куплета и замолчала.

– Вот я и запела, – сказала она.

– Пойте еще.

– Не могу.

– Вы украинка?

– Нет. Но я родилась в Харьковской области, возле Купянска. Знаете Купянск?

– Знаю, – сказал он. – Я там отступал в прошлом году.

– И я тоже, – сказала она.

– Совпадение.

– Почему совпадение? – сказала она. – Мы с вами уже год как в одном полку. Только не знали друг друга.

– Катя!

– Ну что?

Она сказала это устало и грустно.

Ему хотелось сказать ей: «Катя, милая Катя, как вы мне нравитесь». Но то, как она ему сказала: «ну что?», помешало ему.

– Ничего, – сказал он.

– А я думала, вы мне скажете что-нибудь еще, что вы меня любите или вообще еще что-нибудь такое…

И оттого, что она почти угадала его мысли, ему стало неловко.

– Нет, я не хотел этого говорить вам.

Она, как показалось Басаргину, нарочно улыбнулась и посмотрела ему в лицо. Он не улыбнулся. Лицо его было печальным.

– Простите, – сказала она искренне, – я не хотела вас обидеть. Мне просто вспомнилось прошлое. Пять минут назад мне казалось, что его нет, а оно есть. Пойдемте.

Теперь она шла немножко впереди него. Ничего не произошло, но в его сердце было ощущение чего-то разрушенного. И хотя она не сказала ничего обидного, но он чувствовал себя сейчас обиженным и насильно отдаленным от нее. А она шла порывисто и угрюмо, как человек, который боится расплакаться от неожиданно проявленной к нему нежности.

Эта неожиданная нежность с каждым шагом все усиливалась в душе Басаргина и наконец стала такой большой, что он уже твердо знал: он не может ей сказать то, что мог сказать всего пять минут назад: «Катя, милая Катя, как вы мне нравитесь». Это было бы уже слабее того, что он сейчас чувствовал.

– Что вы молчите? – наконец спросила она, когда они на обратном пути взобрались на железнодорожную насыпь.

– Просто так, молчу, и все, – грубовато ответил он.

Она встала на колени и, вытянув шею, приложила ухо к рельсу.

А ему почудилось, что она положила голову на плаху, и, подумав так, он испугался, что ее могли убить вчера и третьего дня и могут убить завтра.

– Встаньте! – крикнул он.

Она поднялась и удивленно посмотрела на него.

– Почему?

– Так просто.

– Я слушала, – сказала она. – Рельсы молчат. А завтра перед тем, как придет поезд и привезут нам орудия, рельсы уже задолго начнут гудеть. Я люблю слушать, как они гудят. Как провода, но тише. Я железнодорожница. Я родилась и выросла на маленькой станции. Прямо у линии. Вы никогда не жили на такой вот маленькой станции?

– Нет.

– А я жила до восемнадцати лет. У меня была очень глупая юность. Вы даже не можете себе представить, какая глупая.

– Расскажите.

– Сейчас не хочется.

Повернувшись к Басаргину спиной, она стояла на путях, заложив руки за спину и глядя вдаль, как будто ждала идущего издалека поезда. Она сама в эту минуту казалась Басаргину прекрасной, а ее прежняя жизнь, в которой не было, наверное, ничего особенного, – загадочной.

– И провода не гудят, – сказала она, оборачиваясь к нему.

– Оборваны, – сказал он.

– Совершенно правильно, – рассмеявшись, ответила она и сбежала с насыпи. – Ну, идемте. Или, вернее, вы идите, а я пять минут посижу здесь одна.

– Почему?

– Очень просто: потому что я не хочу возвращаться отсюда в штаб дивизиона вместе с вами. Или прикажете идти с вами?

– Нет.

– Тогда идите.

Она села, охватив руками колени, а он пошел не оглядываясь.

Потом было два месяца боев все замедлявшегося наступления, осенней распутицы и усталости, по временам переходившей всякие границы возможного. За эти месяцы он видел Катю, наверное, не больше десятка раз.

– Товарищ капитан, командир второй батареи отказывается эвакуироваться, а ранение тяжелое.