Изменить стиль страницы

— А как же такое нежное дерево в палисаднике, а зима? Морозы? Наш климат?

— Умеем! — улыбался победно Степан. И козырял познаниями: — Спецодежда ему на зиму сделана мною, сфера, так сказать. Как в пазухе — тепло и воздух долетает. А штоб холод — не смей. Сразу сгибнет. И сахаром подкармливаю. Баба и то: «Куды сахар переводишь!» А я: «Молчи, так положено!»

— И плодоносит?

— Как штык!

— Одеваете на зиму?

— Ну!..

— А корни?

— Держат!

— Сахаром пользуете — это что, вычитали где-нибудь, что непременно так подкармливать?

— От деда слыхал, мальцом ишо, от нашего Иллариона Иваныча… Голова был по этой части. И лимоны любил — страсть! До дрожи… Тоже дерево имел, но пожиже моего, условия тогда были, конешно, не те, штоб лимоны в деревне растить.

— Любопытно, очень, оч-чень…

Когда через час доехали до Тарасовки, учитель предложил Степану зайти к нему, посмотреть, какие диковинные растения он разводит, и Степан согласился: человек вежливый, культурный, отчего такого не уважить… Долгой улицей тащились к дому учителя, обстроенному с трех сторон застекленными верандами, и потом Евстигней Евгеньич водил Степана по своему зеленому раю, забегая вперед, заглядывал в глаза, кричал в восторге:

— Это ж, Степан Иваныч, древовидный папоротник. Уникум в своем роде. А вот то, угадываете, разумеется… ну что это, по-вашему, что? Да бамбук же, бамбук! А здесь, сюда, сюда, пожалуйста… мой любимец — бархат амурский. Пора его из кадочки высаживать. На волю, на волю! И это… примечаете, Степан Иваныч, вроде б знакомое вам, а приглядеться — не-ет, чужое. Не нашего, как говорится, поля ягодка. Бегония!

— Вижу, вижу, — степенно, с достоинством, как генерал на смотру, ронял Степан. И рябило в его глазах от такого количества прущей из кадок, ведер и тазов с землей зелени, и уже пришедшая было в ясность голова туманилась влажноватой духотой зимнего сада, как называл свои веранды живенький, суетливый учитель, не знающий, видно, никакого угомона.

— Вот еще, вот, обратите, Степан Иваныч, внимание, цветущий кактус, — восхищенно пел свою песню Евстигней Евгеньич, и на бритом его розовом лице росисто посверкивали бисеринки нота, он потирал ладони и смеялся.

Но когда подошли к какому-то кривому узловатому дереву с тугими лакированными листочками, Евстигней Евгеньевич вздохнул, развел руками:

— А тут, увы, и сказать мне вам нечего…

— Бывает хуже, — пробормотал Степан. — Поливайте чаще.

— Загниет.

— И это случается. Но плепорция… она покажет. А так нельзя… Наша штука тонкая. Чуть чего — не смей! Ухо востро держи.

— Ваш-то, видите, на улице выдерживает, плодоносит, а этот в тепле, трясусь над ним, а толку?

«Так эт у него лимонное дерево!» — догадался Степан и выдохнул облегченно, заторопился в словах:

— Ну, если как по науке… по-статейному вроде б как… в «Сельской жизни» писали, да! Што тут в наличности? Как я говорил? Сахар — вот! Пичкай его сахаром — со сладкого пойдет, со сладкого, брат, никто еще не помирал. Растворчик под коренья — выправится! Такая прилюдия, токмо так!.. А через полгода заеду — лимоны-апельсины, как клюква, висеть будут. Собирай — не ленись!

Учитель качал головой, но верить ему хотелось — в мыслях видел, наверное, свое дерево преображенным; и Степан, не давая ему опомниться, повел речь о том, что на своих лимонах он давно уже настаивает водочку, для праздников, конечно, для хороших людей, когда в гости придут иль просто так заглянут, — отменная получается настойка, удвоенной крепости и приятного запаха, как после одеколона! Спросил, будто б между прочим, не пробовал ли учитель настаивать на чем: на кактусовых листьях, к примеру, ведь вон какие они, нажми — сок брызнет, и обязательно чего-нибудь получится, если их к такому делу приспособить, но, понятно, колючки надо состригать, с колючек польза, как с репьев на собачьем хвосту…

Однако Евстигней Евгеньич, глубоко задумавшись над чем-то своим, ничего не понимал, и Степан, не сбиваясь с темы, опять терпеливо и увлеченно говорил ему, кто и как из его знакомых приноровился делать настойки, какой вкус самогону придает обыкновенный смородиновый лист… Учитель пожал плечами и сказал, что он всю свою жизнь против всякого спиртного и против табака, пить и курить, он считает, здоровью вредить и поэтому ничего определенного о способах изготовления настоек ему не известно. Пригласил посидеть за чаем, но Степан, неожиданно вспомнив, что его теперь заждался бригадир — «…без меня лошадь не запряжет, рапортичку о проделанной работе не составит…», — заторопился уходить, потряс своей рукой легкую стариковскую руку учителя, взвалил рюкзак со стиральным порошком на горб и прямиком, через поле, а потом лесом, затрусил домой.

Было все ж отрадно на душе — оттого, что состоялось знакомство с таким вот, не как все, человеком…

А потом, через неделю — осенние дни продолжали быть пригожими, ясными, без дождей, — учитель Сливицкий прикатил в Прогалино.

Степан как раз, отзавтракав, выходил из дома — и на тебе: к калитке подъезжает велосипедист в белой распахнутой куртке, таком же белом пиджаке под ней, белом картузе и кожаных перчатках. Он, Евстигней Евгеньевич Сливицкий!

Ух ты, поповский сын! Степан с испугу отпрянул, посунулся было обратно в дверь, да учитель уже зацепил его глазами, вежливо в свой велосипедный звоночек звякнул, картуз, здороваясь, приподнял: никуда не денешься… И Степан, изобразив на лице великую радость и неутешную скорбь, все вместе, закричал, сбегая с крылечка:

— Это кто ж?! Евстигней Генич! Ой, ай! И в какой день, едрит твою… Не наплачешься. Убит я, Евстигней Генич, зарезан тупым ножом!

— Что такое, Степан Иваныч, что случилось? — изумленно, оробев даже, спросил учитель.

И, размахивая своей рукой перед носом Евстигнея Евгеньича, Степан с жаром, со слезой стал рассказывать, как вчера вечером, когда он сам был в отъезде, а Мария дежурила на ферме, в палисадник ворвались соседские свиньи, каждая на десять пудов весу, разбойно подкопали они лимонное дерево, и мало того — сгрызли начисто его корень… Вот такая непоправимая беда: хоть соседа вместе с его свиньями к стенке ставь, хоть сам стреляйся!

Ухватив учителя за белый рукав, Степан сгоряча потащил его в палисадник. Нужной, удобной для подтверждения случившегося ямки, как на грех, не попадалось, земля всюду была слежавшаяся, сухая, — Степан, в момент облившись потом, кидался от одного места к другому, суетился, что-то кричал, доказывал, но учитель, не промолвив ни слова, пошел к своему велосипеду и, не прощаясь, покатил прочь.

Степан, спрятавшись за сараем, видел, как на выезде из Прогалина учитель остановился для разговора с Тимохой Ноздриным, о чем-то долго оба говорили, и Тимоха Кила, поглядывая в сторону его, Степановой, избы, вдруг стал смеяться, хватаясь за живот, приседая, так ему, черту старому, весело было. А другой, непьющий, некурящий, выряженный в белое, при черных перчатках, что собрался, видать, еще сто лет жить… этот все руками разводил… Спелись!

Степан, прижавшись щекой к прохладной стенке сарая, унимал слезы, вдруг выбрызнувшие из глаз; подумал про Тимоху Килу: «Нет человека ненадежнее, чем он, — дорого не возьмет, с головой выдаст…»

Утерся, сплюнул, пробормотал: «Пущай», — а больно было.

4

Когда утром провожали молодых из своего дома в город, а в общем-то, в Африку, так как Виталий и Тоня улетали к неграм через два дня, Степан оставался задумчивым, и стоило ему сказать слово-другое зятю — что-то заискивающее пробивалось в его голосе. Но Виталий, кажется, этого не замечал — лицо у него было кислое, обиженное на весь белый свет: мучился желудком. То и дело бегал во двор, подолгу находился там, а возвращаясь, страдальчески-зло говорил:

— Это с блинов.

В другой раз:

— Зачем я сало ел? От этой дряни, от сала…

Снова:

— Нет, грибы. Разве можно было — такие грибы?! Идиот я.

У Марии от этих слов щеки бледнели, губы тряслись: вот как, выходит, зятька милого накормила-напотчевала… И Тоня сердито глазами зыркала, разок-другой прикрикнула даже.