Скрипели колеса, потренькивало мятое дегтяное ведерко, прицепленное сзади; на небе ширилось предвечернее закатное зарево, и дышалось приятно, свободно, а вместе с тем почему-то боязно было.
Как только свернул на лесную дорогу, остановил мерина, снял шапку, долго смотрел на игравшую сполохами зарю, на темный лес, на все вокруг и, вздохнув, произнес: «Покуда живу, ребяты, пока вот тут я…» Достав из-под ватника четвертинку, выпил. Тихо было, и в другой раз — не приезд бы молодых — он и вовсе б не торопился. В этот день, седьмого мая, в сорок четвертом году, его вместе с тремя товарищами, когда, покуривая, стояли в рощице у танков, накрыла мина. От товарищей мало что осталось, в один гроб останки по кустам собирали, а вот он, лишившись руки, с осколками в спине и ногах, уцелел…
Сказал опять со вздохом: «Покуда живу, ребяты…» И мерин, чуть его вожжами тронул, побежал резво к своему ночному отдыху.
Но пока до Прогалина с ним добрались, в избах уже электричество зажгли, все окна светились.
Не распрягая, оставил Степан лошадь во дворе; перед избяной дверью долго шаркал сапогами по половику, кашлянул раз-другой, чтоб услышали, и, толкнув дверь, бодро сказал:
— Кто пожаловал-то… гостечки дорогие!.. А я, не зная, на работах… такая прилюдия. Здравствуйте!
Тоня — располневшая, завитая, в красивом платье в обтяжку — подошла, подставила щеку и сама поцеловала. Дочь! Понятно…
Зять Виталий, поднявшись из-за стола, стоял, то ли улыбаясь, то ли усмехаясь; Степан смело двинулся ему навстречу, норовя обнять, но одна рука — не две, ловко не обцепишь, и зять, вроде не поняв замысла тестя, сделал ответное движение — поймал активно занесенную руку Степана, быстро пожал ему пальцы, так же быстро сел на скамью, отгородившись столом.
«Пущай, — Степан небритым лицом сиял, — обломаешься, зятек, куды ж по-другому…»
Виталий тоже сиял — не лицом, парадным видом своим: белая рубашка с зеленым, атласного свечения галстуком, серебристого отлива костюм в тисненую елочку… Министр!
По избе плавал густой блинный дух, еще чем-то пахло, но уже не свойским, привезенным — селедкой пряного посола скорее всего, и что уж совсем обласкало душу Степана — вид непочатой, с цельной пробкой бутылки «Старки» на столе. Непочатой — значит, его ждали. Значит, Виталий не хотел без него…
Раскрасневшаяся, со счастливыми глазами, Мария словно б подтвердила это: пробегая с миской огурцов мимо, толкнула локтем в бок:
— Умывайсь, люди с путя, а мы их без еды томим.
— Эт мигом! Орлик токмо…
— Распрягу. Рубаху нову надень. Шею ополосни да надень…
— Эт мы, ваше женское благородие, сичас!
А сам на зятя влюбленно поглядывал, подмигивал ему, плечами пожимал: бабы, дескать, что с них возьмешь, а подчиняться надо!
Тоня, покопавшись в большой, с чемодан, сумке, вытащила оттуда, встряхнула темно-зеленый пиджак и такие же, одной материи брюки; сказала бойко:
— Это тебе, папаня. Виталик, можно считать, не носил, в выходные только когда. Костюм дорогой, теперь ты носи на здоровье, а Виталику цвет разонравился, не личит ему зеленый цвет, старит…
Виталий поморщился, буркнул:
— Ну, пошла трясти барахлом.
Степан опять подмигнул:
— Их, Виталий, позиция такая… пущай!
Спросил так, чтоб поняли его шутку, чтоб весело прозвучало:
— Из моды пинжак не выбыл? Носют такие? Тогда возьму, спасибочки…
За стол сели. Зять напротив — можно было друг на дружку смотреть свободно, хотя Виталий по-прежнему глаз особенно не показывал, и стаканчиком, подняв, чокнулся вроде б принудительно — без оживления на худом тонкогубом лице.
Мария, как наседка, лишь крыльями не хлопала — кудахтала, ворковала: «Да вы мои золотые, да вы мои ненаглядные…» От стола — к загнетке, от печки — в сенцы: то подать, это принести… Обе с Тоней полыхали радостным румянцем: сбылось, снова вместе все. А Степан старался разговор держать:
— Как она, жизня, Виталий, к чему клонится?
— Что конкретно имеете в виду, Степан Иваныч?
— Какие, к примеру, настроения в городе?
— Нормальные. Как везде.
— Тесней там становится, а? Народ с деревень стекается…
— Городу трудовая сила нужна, город всех полезных работников разместит.
— Эт понимаем. Все наше Прогалино можно по одному общежитию растолкать, ищо свободные койки останутся…
— А зачем, Степан Иваныч, всем прогалинским в город переселяться?
— К слову…
— А чего ж попусту словами играться? Нормальная деревня у вас — живите себе.
Тоня в нетерпении все порывалась что-то сказать — и выпалила наконец:
— А мы в Африку уезжаем!
Мария, собиравшаяся что-то вымолвить, воздухом подавилась, глупо с открытым щербатым ртом застыла, забыв ладонью прикрыться, как всегда делала. Степан же, крякнув, выпустил лихое ядреное словечко: пораженный, восхитился по-своему. И уж чего дальше Тоня, захлебываясь словами, говорила — он слушал и не слушал: перед его мысленным взором встали желтые неоглядные пески далекой Африки, разрезанные голубой лентой реки Нил, по берегам которой растут раскидистые пальмы с большими орехами и обезьянами на ветвях. Что-то такое он видел на картинках, иль по кино знал иль с детства, когда в начальную школу бегал, отпечаталось в мозгу. Да как не знать-то — Африка!
Виталий лицом помягчел, пуговку под галстуком расстегнул: приятно ж, когда своими успехами наотмашь бьешь… И не сумели толком семейно пережить такой, поразивший отца-тестя и мать-тещу момент, как в сенях застучали чьи-то сапоги, открылась дверь, вошел, щурясь на свет, агроном Виктор Тимофеевич Ноздрин. Для молодых — Витюня. Вместе в Тарасовке учились. Потому сейчас, конечно, прослышав о появлении Виталия, не мог Витюня не заглянуть по-приятельски, так сказать, из-за давних уз дружбы. От него стойко пахло химическими удобрениями, аммиачной водой, сырой пропотненной одеждой.
Подал руку Виталию:
— Привет представителям социндустрии!
— Колхозному крестьянству пламенный привет, — ответил весело Виталий. — Садись, Витюня. Молодец — зашел! Сеем-пашем?
— Разгоняем облака, — буркнул Витюня, приглаживая пальцами бесцветные волосы на висках. Лицо его — с маленькими водянистыми глазками, носом-картошечкой — тоже было бесцветным, унылым. Подмечалось, что не высыпается человек, устал — и от этого хронического недосыпания и многодневной усталости как бы даже отупел малость. Холостой, в парнях еще — а не до того ему, чтоб за собой следить: мятый, загнанный, скучный… Тоня, например, даже потихоньку отодвинулась, грудью в плечо Виталия вжалась: вот мой-то какой — сравните-ка!
Снова разлили по стопкам. Степан не утерпел:
— Виктор Тимофеевич, за што — знаешь? Наши-т соколы — в Африку! Во… кипит-т твое молоко!
— Папаня!
— А я што… я за Африку!
Витюня, когда, морщась, выпил и неохотно протолкнул в рот кусочек ветчины, произнес со вздохом:
— Я тоже б в Африку не прочь.
— Ну-у, — Степан засмеялся, — кто нас… от нашего навоза-то… туды?!
— Поехал бы, — повторил Витюня. — Там чего? Там прогноз заморозков не обещает. А у нас завтра будут. Опять же там все само растет. В образном смысле, разумеется…
— Ни! От нашего навоза не направят!
Степан, бессознательно уже гордясь зятем, какой у его дочери значительный муж, напирал все на «навоз».
— Тут, правда, ковыряйся, — ухмыляясь печально, продолжал Витюня, — трактора́ рви, сводки давай, бойся, как она, пшеница, взойдет, вырастет, сколько центнеров даст. А там? У них там особое хлебное дерево повсеместно распространено. Как его? Баобаб вроде б называется. Точно — баобаб! Почесывай голое пузо, жди себе, когда сверху, с ветки, готовая булка упадет…
— Ну да — разевай рот, — сказал Виталий. — Если б так просто! Нам читали обзорную лекцию, и знаешь как там…
Витюня наклонил лысеющую голову, терпеливо, со скрытой снисходительностью слушал, что, горячась, доказывал ему Виталий, он отдыхал, наверное, в ничего не значившем для него, пустом, в общем-то, разговоре; а в Степане колокол громыхал: бао-баб… бао-баб!.. бао-бао-баобаб!