Изменить стиль страницы

Степан пил, тяжелея нутром, но не головой, как ему казалось, и принципиально не притрагивался ни к какой закуске, хоть сватья, мать жениха, ласково вилась около него, предлагая отведать то курочку, то паровую котлетку, то красную рыбку, что офицер-бухгалтер, сам не приехав, с Дальнего Востока прислал. Степан лишь плечами дергал, отодвигаясь от свахи: не беспокойтесь, мы не из голодных, нам эта ваша рыба… И поглядывал искоса, как Григорий Сусломин, отец жениха, размахивая вилкой, багровый, потный от выпитого, доказывал в застольном гуле и шуме, на каком самолете лучше летать — на «Иле» или на «Ту». На «Иле» он летал — колхоз как механика в командировку посылал; на «Ту» к сыну катался, сын туда и обратно билеты отцу сам покупал, и не до Москвы доехать — двести рубчиков Аэрофлоту отвалил, во как!

Может быть, Степан, замкнувшись, перестрадав в себе, промолчал бы на всю эту похвальбу и показуху, но тут гости, вспомнив, что они на свадьбе, заорали: «Горько-о!.. Горько!» Тоня, зардевшись, так и потянулась к Виталию, а он — Степана сильно царапнуло, — будто б одолжение Тоне делая, поморщился, не спешил поцеловать, да и не целовал, лишь губы подставил. Ломался, короче. А женишься, честную девку берешь, когда причем никто силком не навязывал, — чего ломаться-то? Их, ребят холостых, на хорошую девку вон сколько — только свистни!.. Но не это еще… Увидел Степан, что зятек его — раньше-то не обращал внимания, все равно было — до невозможности отца своего повторяет. А тот, вилкой дирижируя, талдычит и талдычит: «Ил» — это «Ил», а вот «Ту» — это «Ту»…

Степан поднялся со стула, одернул пиджачок — еще на памяти осталось, как заправил пустой левый рукав в карман, — и хотел сказать раздельно: «Та-ак…» — а однако губы сами по себе выговорили:

— «Ту»… «Ту»!

Получалось: передразнил свата.

Не хотел — помимо хотенья…

Мария, жена, стушевавшись, потерянно его за полу дергала, просила испуганным шепотом: «Не срамись, сядь!»

Однако все уже смотрели, слушали… Наверно, думали, что отец невесты заздравный, в честь молодых, тост произнесет. Или уж догадывались: чего-то будет…

А в прочищенных насквозь белой «Экстрой» мозгах Степана при виде крашенных разноцветной масляной краской стен и всякой зеркальной мебели, при всех въедливых разговорчиках про самолетные билеты и прочие семейные достижения вдруг вспыхнуло и заиграло, просясь наружу, уличное прозвище Сусломиных — Нищенковы. По дядьке получили. Родной дядя Григория, придурковатый Серафим, а скорее всего специально он придуривался, чтобы легче прожить, с коллективизации и всю войну ходил по деревням, летом и зимой, даже по снегу, в морозы, босиком, простоволосый, собирая милостыню, выпрашивал копеечку. А одряхлев, притулился к Григорию, к семье его и, умирая, говорили, такую сумму денег племяшу открыл, оставил — тот сразу же, в одночасье, построился, корову и трофейный мотоцикл купил, такой стал — ни в чем не нуждаюсь! А кругом все нуждались: года не прошло, как Победы достигли… Еще сколько нужно было выпрямляться, вставать! Значит, сказал Степан:

— «Ту»… «Ту»! — И, овладевая речью, потверже нажимая на каждое слово, стал продолжать, при этом коленом незаметно отбиваясь от щипков Марии и стараясь не встретиться глазами с дочерью: — Я, товарищи, конешным образом фронт прошел в танковом десанте, но не про то, што имеется, говорим… Это факт, а не прилюдия, какая-нибудь множественность… И прекратить гармонь! Скажу — играйте. Хоть похоронный марш по мне. А пока — не смей. Я о чем? Всю жизнь когда што надо — исключительно на свои. Своих сколько есть — отдам, пожалуйста, а чужих не возьму. Ни-ни! Вот и нонче, штоб кто-то не думал там чего-то… нонче тож никому не должен, не обязан, не на чужой счет. На свои, кровные. Как, поинтересуйтесь? Отвечу! Я, если вспомнить, Серафиму, покойничку, царствие ему небесное, сто, а может, тыщу раз подавал. И по двугривенному, а имелось — и рупь ему не жалел!.. Он чужие деньги копил, а мне хоть свои — на што они? Я человек свободный. Да…

Что потом, после этого Степанова незаконченного выступления, было на свадьбе — лучше не вспоминать.

Сам Степан, дни спустя, отойдя от горячки, притерпевшись к ежедневным злым упрекам Марии, больше всего, пожалуй, страдал от пронзительного выкрика дочери, словно застрявшего в его ушах:

— Чокнутый!

Отцу она, а?!

2

Нежданная, удивительная для него новость, что приехала из города дочь с мужем — после всего-то, да без предупреждения, — настигла Степана в поле, у будки механизаторов, куда он на дрогах привез мужикам к ужину бидон молока с фермы да свежего хлеба из тарасовской пекарни.

Бригада сеяла. Почва местами была еще совсем тяжелая, холодная и сырая, но на пригорках теплый ветерок уже взвихривал пыльцу, и солнце держалось на небе подолгу, слабея лишь к вечеру.

Степан, с помощью поварихи сгрузив продукты, настроился с кем-нибудь поговорить — и, как по заказу, из-за будки вывернулся учетчик Тимоха Ноздрин, прозванный из-за своей болезни Килой. Поздоровались, закурили.

— Зарапортовались. — Степан сплюнул на тележное колесо, ставшее от грязи втрое толще. — В этакую землю зерно бросать! Отчитываться любим, а што через пятое на десятое взойдет — вроде как и думы нету…

Степан забылся, вылетело из головы, что сын Тимохи Килы, Виктор Тимофеевич Ноздрин, — главный агроном, а значит, не кто иной, как он, определял сроки сева. И Тимоха, тоже сплюнув — Степану под ноги, едва не на его кирзачи, — процедил сквозь крупные желтые зубы:

— Указчик, специялист.

— А чего не указать? — Степан искал легкого сочувствия в мутных глазах Тимохи и не находил. — Ты, возьмем, голым задом землю щупал? Подоспела она к севу иль как?

— Ты, гляжу, нащупался — в башку мутная струя ударила… Грамотей по полеводству!

— Да нет… — Степан оставался миролюбивым — сигаретка недокурена, не спеша ехать предстояло, в передке, под ватником, грелся припасенный для особого случая четунчик, в Тарасовке прикупленный: чего сердиться-то? Объяснял, сочиняя и воодушевляясь собственной придумкой: — Дедушка наш, Илларион Иваныч, учил меня в мальцах ищо, как определять. Потом я в газете читал, в «Сельской жизни» пропечатывали, от четырнадцатого февраля в прошлом году… да… верно, четырнадцатого: што крестьянский это метод, народная мудрость, годится и ныне, хоть неприличен, потому отменен. Дедушка учил — ровно пять минут посиди голой…

— У деда какие часы были? — перебил, кривя губы, Тимоха. — Ходики с двумя болтающимися гирьками? И чтоб пять минут — в точность?

— В точность! Эту точность, учил, непременно соблюди. А часы он имел. То были часы так часы! С германского плену привез…

— Вшей в загашнике он привез. Вшей он тебе и советовал давить — мягким местом на сырой земле! — Тимоха Кила отвернулся, пошел в будку, зло бросив на ходу: — Чикальдаевы… известно, кто вы.

Растерявшись на миг от такого грубого выпада, Степан тут же вспомнил и про Тимохиного сына — главного агронома, и про то еще, что его, Степана, отец, Иван Илларионыч, когда-то требовал письмом в Москву на имя Калинина, чтоб раскулачили отца Тимохи, Семена Изотыча Ноздрина, притворявшегося середняком… И вообще Тимоха — он одно слово: Кила… Чуток нажми, задень, а его уж перекосорылило. Всю жизнь с кислой физиономией!

Хотел воткнуть в сутулую Тимохину спину какое-нибудь прицепистое словцо, однако пока искал его, примерялся — Тимоха скрылся в будке, а на стан, ревя, влетела грузовая машина с семенным зерном, и шофер, открыв дверцу, крикнул:

— Дядь Степан! Прямиком в магазин дуй, у тя дома гости…

Так он узнал про приезд зятя и, усевшись на дроги, поехал со стана, чем дальше удаляясь, тем чаще придерживая молоденького мерина, не давая ему разгоняться. Предстояло обдумать встречу и все прочее.

«Простил, — удовлетворенно думал про зятя. — И никуды не деться нам друг от дружки, повязаны главным родством. Ну сделал я промашку — што ж из этого? Сват Григорий — пусть покойно лежит, не ворочается! — третий год, как все земные обиды с собой унес… Все наши обиды до погоста!.. А глядишь, у Тони с Виталием детишки пойдут, не впорожнюю будут жить, без детишек-то. А ребятенок появится — как ему без бабушки-дедушки? Нет, правильно поступает Виталий: перемирие окончательное и существовать, как у людей положено…»