Изменить стиль страницы

— Ты это мне, что ли? — продолжала улыбаться Клава. — Не пойму тебя — мне?

— А кому же, кому же? — частила Алка. — Прикинулась безгрешной… хоть в рай этапируй…

— Что я тебе плохого сделала? Я ведь сроду… — И голос у Клавы сорвался. Она набрала воздуху, чтобы не задохнуться, но не успела ничего сказать.

— Молчишь! Значит, я правду, одну правду говорю! И меня скоро отравишь… гольная правда, — даже глазом не моргнула крикунья. — Всех, всех отравишь… Люди, караул!

— Отравишь вас, пьянчуг, — выдохнула наконец Клава. — Вас ацетон не возьмет… Кого бы доброго, а такую тварюгу…

— Возьмет, возьмет, если ты возьмешься… Люди, отравят нас! — оглянувшись, бросила в проулок Алка. — Караул!

— Орешь тут, срамина! Позоришь меня на всю улицу… перед добрыми людьми, — приближалась к воротам Клава.

— Сама, сама срамовка!..

Алка стояла в воротах в затрепанном халатике, черном от печной копоти. Она постоянно озиралась, будто в ожидании подмоги. Из соседних халуп и особняков выползали на ее крик хозяева: они никак не могли, одуревшие от скуки, пропустить очередной бесплатный концерт — Алка была азартной артисткой, похлеще Томки, и играла свои роли до конца. Об этом все знали.

— Галя! Слышишь, Галя? — прокричала Алка, повернувшись на скрип тяжелых ворот. — Гли-ка, они нас срамят, срамят! Всех срамят… всех… А сами, как нищие, в подполье жили, — не отступала Алка. — Вырыли нору, как кроты… Два крота. Нищета!

— Отстала бы ты от меня, — едва не разрыдалась Клава. — Мы не нищие… А в подполье жили потому, что боялись: последнее растащат. Квартира у нас, угол был… Отстанешь теперь? — остановилась она в трех шагах от соперницы.

Алка, улыбаясь, выкатилась из ворот на середину проулка (тактический ход). Зеваки настроились на серьезное зрелище: они стали поудобнее размещаться на своих завалинках и скамейках. Концерт был непраздничным.

— Всех, всех обобрала… Дядю Мишу, к примеру. А у нас сколько шапок и воротников выманила? Лехе бы ввек не истрепать.

— Так я же твоему опойку платила и дяде Мише тоже… Спроси, тварюга, у них, спроси!..

— Сама тварюга… Разбогатела на нашем горе, как эксплуататор германский. Но теперь не нэп, не нэп!

— Так ты меня, Алка, за добро… Как же я могла жалеть тебя, змею?

Клава разрыдалась, не зная, как разговаривать дальше с давно опустившейся женщиной. Просить ее бесполезно, умолять тоже. А люди подходили и подходили отовсюду, как на сходку. Самым постыдным было то, что она вдруг поняла — скандалю, но с кем? Боже мой, с получеловеком!.. Как же можно было допустить такое, чтоб ввязаться в перепалку вот так, на равных?.. Схватиться, перемешаться с грязью при людях… И сил уже не было, не могла она остановить себя, опомнившись, чтобы повернуть вспять, оторваться от этой бессовестной пьянчужки, насевшей по-собачьи. Алка, как собака, вцепилась в нее и не разжимала крепких челюстей.

И они сцепились, мыча и бодаясь. Волосы, казалось, затрещали, как на огне. Сжав зубы, они с остервенением терзали друг друга, пока не завалились в колею. Колея вспенилась. Сцепившиеся хрипели и стонали, вывалявшись в грязи, но не могли даже встать на колени, будто колея держала их цепко. Зеваки попискивали, как мыши, и перебирали в азарте пуговицы на пиджаках — женщины выглядывали из щелей, потому их как бы не было на концерте. Никто не бросился разнимать…

Тихон выбежал за ограду. Грязный, потрясенный, потный, он бросился к сцепившимся женщинам и кое-как растащил их — страшных и озлобленных, готовых в эту минуту на все. Бабы хрипели и плевали друг на дружку.

Вышла Харитоновна. В руках она держала тяпку: работала, очевидно, на огородце.

— Вот рожа, вот рожа! — негодовала старуха, сразу же сообразив в чем дело. — Что творит, и никакой на нее управы!

Она подошла к Клаве и обняла ее. Та, тронутая ее участием, еще глубже стала всасывать воздух, который клокотал в груди и не выдыхался. Слезы потекли по ее лицу, перемешиваясь с грязью. Она пыталась что-то сказать, кивая на зевак, но не могла, потому что захлебывалась воздухом и слезами.

— Да ну их к черту! — утешала Харитоновна, ведя ее под локоть. — Нашла с кем связаться.

— Да я разве… да разве…

Харитоновна подвела ее к воротам, оглянулась в последний раз и зло посмотрела на соседей. Те вздрогнули, зашевелились и поползли в разные стороны, как черви, потревоженные в навозной куче.

— Хочется жить… не дают… Все одно к одному! — выдыхала Клава, потихоньку приходя в себя. — Ни дня, чтобы он прошел спокойно, по-человечески.

— А не лезь к ним! Сколько раз я тебе говорила, — отчитывала Харитоновна.

— Да разве я лезла? Что ты, родная! Мне до них дела нет…

— Надо в милицию… Больше нельзя терпеть.

— Какая милиция? Придут, посмотрят и — бегут, как от чумы. Ну как тут жить, как тут жить, Харитоновна? — стонала Клава. — Этот бич запивает, эти срамят… Хоть бросай все да беги куда глаза глядят…

— Понимаю. Я что, не вижу, что ли?

— И ведь заступиться некому! Как сирота… Ох, думала, сердце лопнет. А ты, — посмотрела на мужа, — где бродишь? Меня хоть убей здесь…

— На свалке был… Вот овчину нашел на рукав, — оправдывался Тихон. — Все обползал, перерыл там… гору.

Только плакать она не перестала. Так плачут родственники, убитые горем, когда их ведут под руки к столу, на котором стоит гроб с покойником.

Они вошли на веранду, поддерживая друг друга, прикрыли за собой дверь.

Тихон остался в ограде, не зная, куда ему спрятаться от глаз людских. Так было стыдно за себя, за свою беспомощность, что хотелось, не раздумывая, броситься — хоть в колодец. Все опротивело враз.

В огороде было тихо. Корова по-прежнему лениво пережевывала жвачку, собака забралась в конуру, откуда торчал кончик ее носа, влажный, как будто заплаканный.

А день продолжался. Алка с опозданием, но собралась на «работу». Она умылась, надела чистое платье и, прихватив под мышку пустые мешки, побежала к гудящему тракту.

Толпа уже разошлась. Тихон подметал за воротами. «Воры и сволочи!» — сплюнул он. За забором переговаривались соседи — дядя Миша с Лехой.

Старик вернулся с обхода пустым.

— Черт знает, почему не везет, — проговорил он. — То ли люди жадней стали, то ли выбрасывать нечего… Не пойму.

— Бери резерв, — разрешил ему сдать резервную «пушнину» молодой увалень.

— Сдам, — согласился тот. — А то когда еще твоя вернется со свалки!

О драке старик ничего еще не знал. Он впрягся в рюкзак, как в баржу, потянул, едва переставляя ноги:

— Ну, язви тя!

Глаза болели. Такими глазами не хотелось смотреть на мир… Огороды, забродившие от тепла, воняли, как помойки, отпугивая этим смрадом людей. Работы опять не было — тоска подбиралась, наползала со всех сторон.

Тихон думал. Когда он не пил, он молчал и думал, чтобы во хмелю, как казалось, дать волю своему «поганому языку». Есть вроде земля и жизнь не стоит на месте, только вот привязанности к этому нет. А без привязанности ты бродяч, как пес. Дух отбился от двора, дух… Где-то его уже раздавили. А жизнь торопит. Только вот куда тебе спешить?

И земля гудела, пробивая сквозь подошвы сапог онемевшие ступни. Ему не стоялось. Бежать? Но куда, куда бежать?

17

Алка вернулась с большим опозданием, часам к трем, вбежала в ограду, перепуганная и взлохмаченная. Она привезла недобрую весть.

— А вот, а вот что говорят: всех будут мести под метлу! Сам участковый… Не вырваться из кольца! — сообщила она мужу.

— Вре-шь! — почти ясно выговорил тот, не веря супруге. Алка сразу сообразила: опохмелился! Видно, стакан пропустил со стариком… Но вернулась к недоброй вести.

— А что, что мне врать? Не верь… Но сюда тоже нагрянут ментяры: кто-то «палево строганул», — утверждала она, прибегнув даже к лагерному жаргону.

Лехе вспомнилось, как Ожегов его предупреждал, уговаривал пойти на работу. Нет, неспроста поднимается этот шум…